Аввакум с семьей добрались только до Мезени да там и остались. Это было в декабре 1664 года. Мезенский воевода Алексей Христофорович Цехановицкий не мог отправить их дальше, в Пустозерский острог, так как местные крестьяне учинили бунт и отказались везти ссыльных и стражников. В январе 1665 года Аввакум писал царю: «А корму мне твоего, государева, из казны не идет, терплю всякую нужду… Не вели нас, двенатцети человек, поморить безгодною смертию с голоду и без одежды, и вели, государь, нам из своей государевой казны давать корм по своему государеву разсмотрению, хотя по алтыну в день на человека, чем бы нам в сих безхлебных странах быть сытым». О разрешении тратить казенные средства на прокорм семьи Аввакума просил и Цехановицкий.
И хоть писал протопоп жалостные письма, в правоте своей у него сомнений не было. По пути во всех городах он произносил проповеди, «пестрообразных зверей обличал».
Аввакум поселился в большой слободе, что была основана в устье реки Мезени в середине XVI века новгородским боярином Окладниковым и славилась своими крещенскими ярмарками. Правда, ко времени ссылки Аввакума торговля на Мезени стала хиреть, поскольку царь, заботясь о развитии Архангельска, запретил иностранным кораблям «приставать и торговать с немцы русским людем никому не давати, а велеть итти кораблем к Архангельску городу к корабельной пристани…».
На Мезени Аввакум обзавелся избой, промышлял рыбу и служил в церкви. По преданию, сохранившемуся в тех краях, голос у него был настолько мощный, что слова, произнесенные им во время обедни, долетали до другого конца слободы.
Настасья Марковна родила ему здесь еще одного сына — Афанасия.
Сидя у самого Белого моря, Аввакум не порывал связи с Москвой ни на месяц. В посылаемых с гонцами или оказией письмах москвичи пеняли Аввакуму на его неосторожное поведение в Москве, повлекшее за собой разгром сплотившихся было противников церковной реформы. Он и сам признавал, что оказался негибким политиком, что «гной расшевелил и еретиков раздразнил», но молчать отказывался — «если нам умолчать, то камни возопят».
В Окладниковой слободе Аввакум стал свидетелем и действующим лицом драмы, которая теперь кажется совершенно дикой. Но для суеверного люда XVII века она была характерна и потому подробно описана в «Житии».
Аввакум часто бывал гостем местного воеводы Алексея Цехановицкого. Ясновельможного пана и доброго католика превратности войны привели в Москву и заставили принять православие. Но пан втайне проклинал «схизматиков» и держался римско-католической веры. А жена его Ядвига, ставшая на Руси Евдокией, прониклась православным духом. «Грамоте умела, панья разумная была, проклинала зело усердно римскую веру», — вспоминал Аввакум, не оставлявший заботами свою новую духовную дочь.
Навсегда запомнились Аввакуму последние дни этой несчастной полячки. Обрушилась на нее послеродовая горячка, металась пани Цехановицкая в бреду и, едва придя в себя, решила исповедаться Аввакуму:
— Все из-за мужа, батюшко, наказует меня бог, — говорила она. — Втайне он держит римскую веру… Слава Христу, что избавил меня от нее… Русская вера как солнце сияет против всех вер… Но и вы грешите, разделяясь. Худы затеи новые и мрачны зело: умри ты, за что стоишь, и меня научи, как умереть… Причасти меня… Сказали мне — ныне или завтра умру… Помилуй, батенько, миленький мой!..
Она села на постели и, рыдая и дрожа, ухватилась за Аввакума. Он уложил ее в постель. Разум ее снова помутился. Евдокия показывала рукой куда-то в угол и кричала:
— Отченько мой, вот черти пришли… взять меня хотят!..
Протопоп усиленно кадил и брызгал кругом водой.
В руках у больной оказался крючок из согнутой булавки. Она кричала, что этим крючком вынула свою душу и отдала ее чертям. Бред ее Аввакум принимал всерьез, но на всякий случай справился у служанок, не они ли дали булавку безумной.
Воевода Цехановицкий сделал попытку спасти не душу, а тело жены. Как только Аввакум ушел, он дал ей напиток, приготовленный каким-то местным знахарем, — пиво, сваренное с целебными кореньями. Но у нее снова начался припадок. Аввакум, которому сообщили об этом, прибежал и стал бранить пана. Они поругались, и протопоп, забрав Настасью Марковну, сидевшую у постели больной, покинул дом воеводы.
На другой день Цехановицкий прислал за Аввакумом, Евдокия в безумии своем в кровь избилась об пол и стены.
— Из-за мужа меня мучат бесы, из-за веры его! Не муж он мне! — кричала она.
Пан Цехановицкий сгоряча ударил ее по щеке и тотчас устыдился своего поступка. Аввакум велел ему выйти из избы, а потом причастил больную. Измученная женщина затихла, вздохнула и скончалась.
Аввакум похоронил ее не у церкви в Окладниковой слободе, где жили Цехановицкие и Петровы, а на берегу Мезени. Здесь в дни короткого северного лета, под незаходящим полярным солнцем некогда любила сидеть пани Цехановицкая. В туманной дали за широкой неспокойной черной водой чудились ей иная жизнь и теплые края…
Полтора года прожил Аввакум на Мезени. И если до ссылки он действовал, а власти нерешительно наблюдали за ним, то теперь в Москве времени не теряли…
ГЛАВА 11
В тот год, когда Аввакума снова отправили в ссылку, в ночь с 17 на 18 декабря к московской заставе подъехал санный поезд.
— Кто едет? — закричали сторожа.
— Власти Савина монастыря.
Поезд направился к Кремлю, а там и к Успенскому собору.
Служили заутреню. Вдруг загремели и растворились двери. Вошла толпа монахов, за ними внесли крест, а за крестом явился патриарх Никон и стал на патриаршем месте. Раздался знакомый повелительный голос, которого давно было не слыхать в Успенском соборе:
— Перестаньте читать!
Монахи Воскресенского монастыря, приехавшие с Никоном, запели по-гречески «Исполаэти деспота», славя владыку. Патриарх подозвал под благословение ростовского митрополита Иону.
— Поди, — сказал он, — возвести великому государю о моем приходе.
«Немедленно забегали огни во дворце, — подробно описывал это событие историк С. М. Соловьев, — отправились посланцы за архиереями и комнатными боярами; шум, смятение, точно пришла весть, что татары или поляки под Москвою; архиереи, бояре перемешались, все спешило вверх по лестнице… Царь, в сильной волнении, объявил им новость; бояре начали кричать, архиереи, качая головами, повторяли: «Ах, господи, ах, господи!»
Очень скоро к Никону явились посланные бояре и сказали ему:
— Ты оставил патриарший престол самовольно, обещался вперед в патриархах не быть, съехал жить в монастырь, и об этом написано уже к вселенским патриархам. А теперь ты для чего в Москву приехал и в соборную церковь вошел без ведома великого государя и без совета всего освященного собора? Ступай в монастырь по-прежнему.
Не так просто было спорить с Никоном, требовавшим свидания с государем или хотя бы передачи царю письма…
И когда в третий раз пришли к нему крутицкий митрополит Павел с боярами и возвестили неизменность царской воли, то Никон покорился.
Приложившись к образам, он взял посох Петра митрополита, служивший традиционным отличием патриаршего сана, и пошел к дверям.
— Оставь посох, — сказали ему.
— Отнимите силою, — ответил Никон и вышел из собора.
Еще не кончилась эта тревожная ночь, и в предрассветном небе горела хвостатая комета. Садясь в сани, Никон отряхнул ноги и сказал евангельскими словами:
— А если кто не примет вас и не послушает слов ваших, то, выходя из дома или из города того, отрясите прах от ног ваших.
Стрелецкий полковник, приставленный к нему в провожатые, не замедлил ввернуть:
— А мы этот прах подметем!
— Да разметет господь бог вас той божественной метлой, — ответил Никон, показав на комету.
Еще не доехал Никон до Вознесенского монастыря, а заставили его таки отдать посох. На просьбу же увидеть в Москве царя ответили:
— Великий государь указал тебе сказать: из-за мирской многой молвы ехать тебе теперь в Москву непристойно, потому что в народе теперь молва многая о разности в церковной службе и печатных книгах… Так из-за всенародной молвы и смятения изволь теперь ехать назад… пока будет об этом собор в Москве, и к собору приедут вселенские патриархи и власти; в то время тебе дадут знать, чтоб и ты приезжал на собор, а на соборе великий государь станет говорить обо всем…