На Падуне все дощенники прошли благополучно меж каменных гряд; лишь дощенник Пашкова, оснащенный лучше всех, не мог пройти, «взяла силу вода». Течение подхватило его, стащило в воду людей, державших канаты, и поволокло судно на камни. Вода захлестывала застрявший дощенник, в котором оставалась Фекла Симеоновна, жена воеводы. Отец и сын Пашковы метались по берегу, загоняя в воду казаков.
Кормщик Пашкова потом рассказал Аввакуму, что Еремей упрекнул отца:
— Батюшко, за грех наказует бог! Напрасно ты протопопа кнутом избил. Пора покаяться, государь!
И на этот раз укор сына привел воеводу в гнев. Описывая сцену, которой не видел, Аввакум дает волю воображению. Недаром ему находят место рядом с Сервантесом, а его «житие» называют «явлением, приближающимся к роману»[12]. Как и полагается романисту, художник в нем берет верх над хроникером.
«Он же (Пашков — Д. Ж.) рыкнул на него как зверь, и Еремей, к сосне отклонясь, прижав руки, стал, а сам, стоя, «господи помилуй!» — говорит. Пашков же, ухватя у малого (казака-телохранителя. — Д. Ж.), колешчатую пищаль, — никогда не лжет[13], — приложася на сына, курок спустил, и божиею волею осеклася пищаль. Он же, поправя порох, опять спустил, и опять-таки осеклась пищаль. Он же и в третий раз так же сотворил; пищаль и в третий раз осеклась. Он ее на землю и бросил. Малой, подняв, на сторону спустил; так и выстрелила! А дощенник все так же на камне под водою лежит. Сел Пашков на стул, шпагою подперся, задумался и плакать стал, а сам говорит: «Согрешил окаянной, пролил кровь неповинну, напрасно протопопа бил; за то меня наказует бог!»
Впоследствии, когда писалось «житие» и когда Аввакум свыкся с ролью вождя «истинной церкви», он старался объяснить исход всякого события — благополучный и неблагополучный — вмешательством высших сил и даже приписывал себе способность творить чудеса. Вот и теперь стоило воеводе произнести покаянное слово, как «дощенник сам… сплыл с камней и стал носом против воды; потянули, он и взбежал на тихое место тотчас».
Тогда Пашков будто бы подозвал сына и стал просить его:
— Прости, Еремей, правду ты говоришь!
А Еремей поклонился отцу и сказал:
— Бог тебя, государя, простит! Я пред тобою и пред богом виноват!
«И взяв отца под руку, и повел. Гораздо Еремей разумен и добр человек: уж у него и своя седа борода, а гораздо почитает отца и боится его».
Живописуя своих врагов, Аввакум никогда не пользуется одной черной краской, он ищет в них человечность, он готов даже простить Никона, «волка в овечьей шкуре», лишь бы он покаялся.
1 октября все сорок дощенников приплыли к Братскому острогу[14]. «В тюрьму кинули, соломки дали, — вспоминает Аввакум. — И сидел до Филипова поста в студеной башне; там зима в те поры живет, да бог грел и без платья! Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет. Мышей много было, я их скуфьею бил, — и батожка не дадут, дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила… Есть после побоев хочется, да ведь в неволе: как пожалуют, дадут. Да бесчинники ругались надо мною: иногда одново хлебца дадут, а иногда ветчинки одной невареной, иногда масла коровья без хлеба же… Караульщики по пяти человек одаль стоят. Щелка в стене была, — собачка ко мне по вся дни приходила поглядеть на меня; как Лазаря во гною у врат богатого псы облизывали, отраду ему чинили, так и я со своею собачкою поговаривал, а люди далеко меня обходили и поглядеть на тюрьму не смели».
В одном из списков «жития» упоминается, что на Аввакуме был лишь кровавый кафтанишко. Шубу ему дали не скоро. «…Гной по всему, и вши, и мыши, и стужа, и есть хочется. В щелку гляжу, а у Пашкова того прягут да жарят и носят на блюдах, и пьют и веселятся. А ко мне никто не заглянет, ничего не дадут — дураки! Я бы хотя блюдо то полизал или помоев тех испил, — льют на землю, а мне не дадут. Всяко бродит на уме…»
Им овладевали приступы отчаяния, мысли о несправедливости бога и людей, не раз он уже собирался просить прощенья у Пашкова, но так и не попросил…
Через месяц Пашков перевел Аввакума в теплую избу, где он в оковах просидел остаток зимы вместе с аманатами — заложниками из местных племен.
Семью его Пашков поселил верстах в двадцати от Братска, в лесу. Они там едва не померли от голода, цинги, стужи, от тоски-кручины, от безысходности своего положения. Все съестные припасы, которые Аввакум взял с собой из Енисейска, Пашков приказал отнять вместе с частью носильных вещей. Некая «баба Ксенья» всю зиму мучила Настасью Марковну, «лаяла да укоряла».
После рождества, в самый мороз, пришел навестить Аввакума старший сын Иван, но Пашков не дал им увидеться: велел запереть мальчонку на ночь в той самой студеной башне, где прежде сидел Аввакум. Наутро, едва не замерзшего, его прогнали к матери.
В общем Пашков поступил с Аввакумом по тогдашнему дворянскому присловью: бей попа что собаку, лишь бы жив был. Его версия о наказании «распопа Аввакумки» кнутом была изложена в отписке воеводы на имя царя Алексея Михайловича. Пашков боялся, как бы Аввакум не умер после жестокого наказания. За смерть такого известного человека ему рано или поздно пришлось бы отвечать. И он поторопился заручиться «свидетелями» мятежного поведения протопопа, его «многих неистовых речей». Была составлена челобитная, которую заставили подписать четыреста двадцать казаков. Собственная отписка воеводы повторяла обвинения челобитной слово в слово, но была более пространной. Очевидно, что оба документа сочинил один и тот же человек — даурский воевода Пашков.
В отписке Пашкова уже известные события выглядят совсем по-другому. Он, Пашков, старается исполнить государев указ, ведет людей в Даурскую землю. И вот на Долгом пороге, на Тунгуске реке, в 1656 году, сентября в 15 день приносят ему письмо. А письмо то предназначено совсем не для воеводы — оно глухое, безымянное. И в том подметном письме речи воровские, непристойные, будто «везде в начальных людях, во всех чинах нет никакой правды».
Воевода, верный холоп государев, тотчас устроил сыск и нашел вора, который писал своею рукою непристойную память. Им оказался не кто иной, как бывший протопоп Аввакум. Хотел он смуту учинить в его, пашковском, полку, людей подговаривал, чтоб они государю изменили, отказались выполнять государев указ. Не пишет Пашков, что Аввакум хотел сам атаманом стать, но намекает на это. В Илимском остроге такой же вор, как распоп Аввакум, казак Мишка Сорокин прибрал к себе воров триста тридцать человек и с ними Верхоленский острог и многих торговых людей пограбил. Енисейские служилые люди, Филька Полетаев с товарищами ограбили казну государеву и своего начальника да побежали в Даурскую землю сами по себе.
И Пашков велит учинить вору-распопу наказание — бить кнутом на козле, чтобы впредь такие воры нигде в государевых ратях воровскими письмами смуты не чинили.
И все бы ничего, да только когда начали Аввакума кнутами потчевать, как закричит он:
— Братцы казаки, не выдавайте!
Он, распоп, с казаками, видно, прежде стакнулся, неистовые речи им говорил, а теперь решил поссорить их с воеводой, взбунтовать. Да за такие дела ему, вору, полагается смертная казнь. Но не смеет учинить того воевода без государева указу.
Что же здесь правда? Вероятнее всего, неистовые речи Аввакум говорил, в письме воеводу обличал, но письмо это не было безымянным, и к бунту протопоп никогда бы призывать не стал. Это было бы против его убеждений.
Отписку воеводы повез даурский казак Микитка Максимов, да, видно, не одна она попала в Тобольск, потому что архиепископ Симеон уже в 1658 году писал царю о «великом озорнике» Пашкове, о том, как тот бил чеканом Аввакума, и других бесчинствах воеводы. Кто-кто, а Симеон знал воевод и был с ними на ножах. Только недавно ему передали слова тобольского воеводы князя Буйносова-Ростовского, сказавшего с военной прямотой: