Вася Минин, как и обещал, уладил дело с комсомолом, и вскоре в бирюлевскую ячейку поступила моя личная карточка без единой помарки.
Вечером мы вновь встретились с Иваном Васильевичем.
― Расскажите о вашем муже, ― обратился он ко мне. ― Конечно, если это вам не тяжело.
― Нет, отчего же? Я вспоминаю о нем как самом светлом и чистом, что досталось мне в жизни и что так безжалостно было отнято судьбой! Начну с его стихов, посвященных мне:
Щепоткою расцвеченной сирени
Глаза твои я не могу назвать.
Любимая! В них слишком много тени
Безумств, ума и мыслей невпопад.
Я запнулась, вспомнив последующие страстные строки стихотворения. Сделалось как-то неловко читать их вслух. Иван Васильевич, заметив мое состояние, подумал, что я забыла продолжение.
― Нет, не забыла, но лучше прочтите их про себя, ― сказала я и протянула ему текст, который всегда носила с собой.
― С удовольствием, но разрешите все-таки прочитать вслух:
Щепоткою. О, это было б грубо.
В щепотке нету нежности любви.
Когда же в кровь сцелованные губы
В твоих глазах, как жизнь, отражены,
Тогда ничем: ни кистью и ни словом
Не передать горячий их испуг,
Тогда нельзя сознаньем бестолковым
Понять всех чувств меняющийся круг.
― Как прекрасно это состояние выражено, — тихо проговорил Иван Васильевич и продолжил чтение «комментариев», в которых не совсем удачный юмор явно свидетельствовал о застенчивости их автора.
Губы! С которых хочется...
Пить поцелуй и видеть ДНО...
Губы, в которых таятся головокружительные пропасти беспамятства и недосягаемые для непосвященных вершины торжества.
― Не надо, не надо вслух, ― смущенная попросила я.
Почему же? ― удивился Иван Васильевич, ― ведь это так прекрасно и верно
Хороший друг
В конце июля я уже старательно готовилась к экзаменам в вуз. Литературой занималась в библиотеке «Москопищепромсоюза».
Надя Ушакова, красивая, живая и остроумная, всегда хорошо одетая, что в те времена бросалось в глаза, быстро и ловко расставляла на стеллажах книги, сданные читателями. Я же, по праву подружки, сидела за высоким барьером и, невидимая из читального зала, ― на самом деле, небольшой комнаты с четырьмя столами ― корпела над толстенным Белинским. Надя расставила книги, подошла к барьеру и с кем-то поздоровалась. Ей ответил такой звучный и красивый баритон, что, не дочитав предложения, я тут же отодвинула книгу и выглянула из-за барьера.
Посреди зала стояли двое молодых людей. Тот, что отвечал Наде, поразил какой-то нездешней красотой. Высокий, широкоплечий; на крупном, будто написанном нежной акварелью лице ― ярко-красные губы. Черные волнистые пряди, разбросанные по высокому лбу, удивительно гармонировали с распахнутой курткой из черного бархата, а рубашка слепила белизной. Дополнял это великолепие не какой-нибудь обыкновенный галстук, а газовый бант вокруг шеи ― тоже черный.
Привычным движением близорукого человека он надел очки и, придерживая пальцами дужку, уставился на меня.
― Илюша, Арося, познакомьтесь с моей подругой, ― спохватилась Надя, заметив мой интерес к ее собеседникам. ― Она готовится в вуз. Хорошо бы ее тоже вовлечь в наш кружок.
Первым подошел худой юноша и протянул руку;
― Винников.
― Нечепуренко, ― так же официально представилась я.
Красавец приблизился к барьеру и снял очки; увидев узкие, ярко-синие глаза, я сразу вспомнила свое невзрачное платье, исхудавшее после недавнего аборта[19] бледное лицо, гладко затянутые в незамысловатый пучок на затылке волосы ― и успела подумать, что этот принц не для меня, хотя я вполне годилась на роль Золушки, правда, с большим жизненным опытом.
― Арося, ― назвался этот «рафаэлевский», по моему определению, человек. Я вяло пожала его руку:
— Рая[20].
Для оплаты репетиторов по естественным наукам нужны были деньги, и по совету Нади я устроилась работать в одну из артелей «Москопищепромсоюза» фасовщицей.
В конце июля ночи сделались душными, я не высыпалась, весь день на ногах ― такая уж мне досталась работа, а вечером бежала на занятия. Проходили они в небольшой комнате огромной коммунальной квартиры, где пахло тухлой рыбой и прокисшими тряпками. Преподаватель сидел на стуле с планшетом на коленях; исписанные формулами и схемами листы он передавал в партер, где мы, пять или шесть учеников, рассевшихся на полу полукругом, прилежно строчили в тетрадках, касаясь друг друга горячими локтями и роняя пот на страницы; вскоре, увлекшись уроком, репетитор тоже оказывался на полу ― в позе турка. Гонял по всему курсу, до полного нашего изнеможения, добиваясь понимания и четкости в ответах[21].
Однажды Надя мне сказала, глядя на очередной пухлый том в моих руках:
― Ты получишь гораздо больше для своих экзаменов у нас в кружке. Между прочим, им руководит Эмиль Блюм.
― Кто это?
― Литературовед, критик, и очень известный! А еще туда ходит Арося. Помнишь, я тебя знакомила?
― Мне-тο что? Подумаешь! ― буркнула я.
Блюм, знаток литературы и классической, и советской, превратил наши занятия во что-то такое важное и нужное, что мы и часа пропустить не хотели. Он был настоящим кладезем знаний; с жадностью припав к этому источнику, я почерпнула такую массу фактов и сведений, которых никогда бы не нашла в книгах[22]. Он сделался настоящим другом для всех нас, и особенно для тех, кто обладал несомненным талантом. По общему признанию, первым поэтом считался Арося.
Вскоре я узнала, что работает он бухгалтером, а по вечерам учится в брюсовском институте. Однажды я его поддела:
― А у вас в бухгалтерии все носят бархатные куртки и шейные банты?
― Нет, ― сразу нашелся он, ― только те, у кого в стойле жует сено Пегас.
В кружке велись нескончаемые споры, которые продолжались и после того, как мы расходились. Арося жил у Даниловского рынка, мне же надо было на Павелецкий вокзал.
Библиотека находилась в Козицком переулке. Чтобы доспорить, мы, пренебрегая трамваем, шли пешком ― спускались с Тверской к Красной площади, по Москворецкому мосту выходили на Пятницкую и только на Серпуховской площади расставались. Если до моего поезда оставалось время, еще, бывало, и постоим! Надо же доспорить, почему поэзия Маяковского выше (мое утверждение) поэзии В. Хлебникова (любовь Ароси). А потом я бежала по Валовой и Зацепе к вокзалу, чтобы успеть на последний поезд.
Но вскоре Арося сделал «открытие»: оказалось, ему от вокзала до дома ближе, чем от Серпуховки. Я, конечно, понимала, что это не так, но возражать не стала. Если состав подавался заранее, мы усаживались в вагоне, и наши разговоры не умолкали, пока поезд не трогался. Эти прогулки сделались частью наших встреч на литкружке, а проводы до поезда ― как бы Аросиной обязанностью. По радости, с какой он встречал меня, я понимала, что он сильно привязался ко мне, чувствовала, что и он мне небезразличен, но, узнав тайну его возраста ― ему было всего лишь девятнадцать, ― дала себе слово «не распускаться».
Мне шел двадцать первый год, а главное, было прошлое и жестокий жизненный урок. Я ощущала себя «старухой» и понимала, что следует отучить его от себя.