Но не договорил.
Заскрежетали лебедки подъемника, вынесенного далеко за аппарель. Прибежал Bootsmanmaat [61]в чёрной бескозырке, правда, без ленточек. Как-то не принято было у немецкого матроса идти в рукопашную, закусив ленточки, чтобы не потерять бескозырку. Немецкая педантичность. Matrose zur See, он для того и назначен, чтобы на море воевать.
— Герр корветтен-капитан, можно поднимать, торпеду подмыли на грунте и застропили.
— Что ж, пойдёмте, посмотрим, — повернулся, наконец корветтен-капитан Кристиансен к капитан-лейтенанту. Младшему, вообще-то, по званию, но тут и сейчас — как командир «Марине Абвер айнзатцкомандо», — хозяину операции и, соответственно, положения.
— Посмотрим на ваш шедевр большевистского военного изобретательства. И, кстати, — мельком глянул Георг Кристиансен в чёрные глаза Ноймана, останавливаться на которых, вообще, было как-то не особенно приятно (как будто одни сплошные зрачки, безумно расширенные). — Что-то я не вижу вашего приятеля гауптштурмфюрера Бреннера. Не хотите позвать его на смотрины?
Отчего-то захотелось напомнить этому глазастому, что он едва ли тут самый главный.
— У него дела на берегу, — неприязненно дёрнул губой Нойман. — Как и положено полевой жандармерии, — упёр он на «фельд» — «полевую», — дескать, «рождённый ползать…» Хоть после гибели Веймарской республики Горького в Германии больше и не переводили.
Карл-Йозеф и в самом деле находился сейчас «в ущелье» и даже, отчасти, «ползал», что его и спасло. Как того предусмотрительного «ужа», что не рискнул изменить стихии. Гауптштурмфюрер устроился за бруствером хода сообщения и в бинокль изучал русских военнопленных, активно вздымающих кирками рыжую пыль на пригорке.
— Вы говорите, вон та пара симулянтов и водонос, — опустив «Цейс», переспросил гауптштурмфюрер майора Гутта, — и есть русские шпионы?
— Йа-а! — чуть не подавился зевком прикомандированный начальник лагеря, успевший разомлеть на солнцепёке, пока дотошный Бреннер изучал подозрительных пленных-самозванцев.
Гауптштурмфюрер скептически повторил бровью круглую оправку монокля.
Нет, он едва ли умел безошибочно отличить советских пехотинцев от советских матросов (а ожидал он именно последних — разведотряд штаба ЧФ). Но, предположив однажды, что с разведчиками непременно заявится и его старый знакомый Якоб Войткевич, некогда завербованный им агент «Игрок», возвёл это предположение своё в убеждение, и отказаться от него так запросто уже не хотел. В глубине души он понимал, конечно, что лейтнант Войткевич — не единственный у русских опытный разведчик со знанием немецкого языка и здешнего оперативного театра. Более того, вполне возможно, что со своим если не тёмным, то весьма неясным прошлым он, в кровавых традициях НКВД, вполне мог уже и сгинуть. Но интуиция, что ли? Что-то нашёптывало Карлу-Йозефу, что, только узнай этот его заводной «Игрок» о намечаемой операции такой сложности и авантюрности, ни за что… как это он, Якоб, говорил: «Не пропустил бы такой гулянки».
Прочтя по-своему эти его размышления в иероглифах лобных морщин, майор Гутт поспешил добавить, подобострастно подавшись вперед обвислым брюшком:
— Сведения вполне достоверные, герр гауптштурмфюрер!
— От этого, что ли? — неприкрыто скривился Карл-Йозеф, обернувшись на краснофлотца Касаткина, отосланного от прочих пленных под вполне благовидным предлогом получения нового шанцевого инструмента, вместо уже сломанного.
Матрос Касаткин, только что блаженно щурившийся с выражением кота, заваленного дровами на солнцепёке, будто выдрался из них, то есть, схватился за ноги в обмотках солдатских ботинок и чуть пригнулся вперед с готовностью внимать и исполнять.
— До чего хитрая рожа, — проворчал гауптштурмфюрер. — Он, случаем, не выдумывает? У них, майор, знаете ли, весьма развито хитрое рабство: «Чего изволите?» Чего изволите — того и принесут, даже если его нет и никогда не было.
Но Касаткин, против обыкновения, не врал. По крайней мере, на этот раз. И удосужься Карл-Йозеф продолжить свои наблюдения, он в этом убедился бы лично. Но, махнув рукой: — Не ходите за ними по пятам, но не спускайте с них глаз. — Бреннер пошёл к штабному бункеру.
В любом случае, следовало звонить и сообщить в «Абвершелле» о своих подозрениях и подозреваемых, уже для того хотя бы, чтобы не возникло потом вопроса, к чьей груди прикручивать Железный крест.
Проведя гауптштурмфюрера вскинутой ладошкой, майор Гутт тут же бессловесно перевёл его приказ Касаткину — ткнул ему в грудь биноклем, дескать: «Бди! Иначе…» — та же ладошка чиркнула по второму майорскому подбородку. И уже к концу этой пантомимы сам Гутт благодушно пустил слюну в углу рта, едва не опрокидываясь на принесенном денщиком стуле.
Часто покивав с подобострастной улыбочкой и ненатурально посуровев, Касаткин принялся бдить. Не зная, что и за ним следят.
Тот самый гефрайтер Зоннерфельд закончил жевать консервированные сосиски, выбросил плоскую жестянку и, утершись рукавом, поморщился на жирное пятно на обшлаге кителя: «Шайсе…» И направился сполоснуть затёкшую жиром рожу к ребристой бочке, которую периодически наполнял Везунок питьевой водой из неблизкой цистерны.
Увидев своё выражение на фоне синей перспективы глубинного неба, Зоннерфельд о чём-то на пару секунд задумался. О бренности всего сущего, скорее всего, — и вдруг на нём, на небе, и оказался. Страшно и мучительно. Отчаянно и безысходно.
Отчаянно, но бесполезно отталкиваясь руками от красно-ржавого дна, извиваясь всем телом и стуча лбом в железный бок ребристой бочки, Зоннерфельд захлёбывался — и захлебнулся. Захватив локтем голенища его сапог и упершись ладонью другой руки в игривый раскормленный зад, плещущий на поверхности, Сергей Хачариди продержал своего давнего знакомца и теперешнего конвоира до тех пор, пока тот окончательно не угомонился.
— Ну, и кто кого намочил? — сплюнул командир партизанских разведчиков в воду, из которой теперь только рубчатые подошвы ботинок чуть выступали за обрез бочки.
Приткнутый к её ребристому боку, «MP-42» остался в его распоряжении.
Матрос Касаткин видел, как тот из приблудной троицы военнопленных, которого почему-то звали Везунком (что же он в лагерь попал, а не «пал смертью храбрых», везучий такой?), с лёгкостью, — несмотря на то, что фашист был вдвое, как не втрое его тяжелее, — запихнул его вверх тормашками в бочку. Где и «утопил как котёнка». Что было сильным, но неточным сравнением — бочка под «котёнком» ходуном ходила.
Касаткин, опустив «Цейс», обернулся на своего «ненавистного благодетеля». Тот откровенно дрых, оплыв на сковороде солнцепёка, и уже порядком намочил чёрную петлицу мундира. Касаткин брезгливо поджал губу и отвернулся. Молча.
«В конце концов, мог же я смотреть и в другую сторону, всё-таки было поручено следить за всей троицей. А между этим Везунком-водовозом и остальными землекопами градусов 60 азимутального разноса».
Доверни он бинокль ещё градусов на 60 по горизонту…
* * *
Когда штурмбаннфюрер Габе наконец появился, поднимаясь по ступеням хода сообщений, Войткевич и Новик переглянулись. Яков подсунул под бедро плоский вальтер, Александр положил на колени «шмайссер».
Оба они сидели в открытом кузове с низкими бортами штабного «жука», справедливо называемого самими немцами Kübelwagen [62]. И впрямь, лоханка, разве что с сильно скошенным краем капота. Яков сидел за рулём — такую должность определил ему штурмбаннфюрер. Пришлось согласиться под давлением «аргументации» Габе: в самом деле, посыльный непонятно куда и не слишком понятно откуда — как-то не по-армейски. А Саша замер истуканом на заднем сиденье.
Прошла пара нервных минут, пока от штабного бункера Дитрих добрёл до своей машины. И не взвыла сирена, не посыпались серыми тараканами из щелей ходов сообщения солдаты.