Каганович захлопал в ладоши, а Молотов с Жемчужиной и Ворошилов с Екатериной Давыдовной с принужденным интересом придвинулись ближе. Хрущев, которого частенько заставляли отплясывать гопака, в затаенной тоске ожидал своей очереди. В хмелю вождь был так же непредсказуем, как и на трезвую голову. Одернув вихлявшегося секретаря, он достал коробок спичек и в два приема подпалил все десять фунтиков. Мерзко завоняло паленой бумагой. Поскребышев страдальчески морщился, но терпел, изображая в меру сил горящий канделябр.
Все, кроме четы Молотовых, наградили его вялыми аплодисментами. Бенефициант раскланялся и убежал в кухню, обдувая обожженные пальцы. Обычно подкладывали на сиденье помидор или кремовое пирожное, что вызывало прилив веселого смеха. На сей раз шутка вышла несколько мрачноватая, нехорошая шутка. Склонясь над раковиной, Александр Николаевич Поскребышев смыл едкие слезы. Его жена приходилась сестрой жене Льва Седова. Всякий раз, поймав хмурый взгляд хозяина, он боялся идти с работы домой. В приемной было как-то поспокойнее, понадежней.
Член партии с семнадцатого года, он попал в Секретариат ЦК совершенно случайно, почти что с улицы. Первое время работал с Косиором, таким же лысым и кругленьким, а в двадцать восьмом его пригрел помощник хозяина Товстуха, интеллигент с глазами убийцы. Под его началом Поскребышев вырос до зава Особым сектором, а когда Товстуха благополучно скончался от чахотки, унаследовал должность помощника. Помимо прочего, он еще пользовал Иосифа Виссарионовича в качестве лекаря. Нечего и говорить, что перед ним заискивали не только наркомы, но и иные члены Политбюро.
С неизбежным арестом жены он заранее примирился. Иногда такое даже помогало карьере, но чаще предшествовало неизбежной развязке. Взять хоть бы Леонида Пятакова. Не успел отречься от бывшей подруги жизни, как взяли его самого.
Огонь в пальцах пропекал до самого сердца.
—
Красивый все-таки обычай был зажигать елку,— нравоучительно заметил Сталин.— Напрасно его запретили.— Он плеснул в стаканчик немного вина.— Надо вернуть елку народу. Пусть в каждом доме радуются дети.
И вновь пошли тосты с новогодними пожеланиями.
Благосклонно выслушав здравицы, хозяин выпил бокал боржома и налил себе вина.
—
Я пью за здоровье несравненного вождя народов, великого, гениального товарища Сталина... Это последний тост, который в этом году будет предложен здесь за меня.
«Правда» от 1 января 1937 года напечатала под крупным портретом вождя передовую: «Нас ведет великий кормчий». Ниже шел подписанный председателем ЦИК Калининым и секретарем Акуловым указ о присвоении звания Героя Советского Союза большой группе военных.
В следующем номере появился подвальный разворот со статьей маршала Егорова «Героическая эпопея», посвященной семнадцатой годовщине борьбы за Царицын. Знатоки недомолвок насторожились: уж не к войне ли? Похоже, что так, ибо и третьего января был подан вещий знак свыше. Газеты печатали длинные — на 285 человек — списки награжденных командиров, политработников, инженеров и техников РККА. Но мало этого! Рецензент «Правды» отмечал заслуги писателя Павленко, порадовавшего народ книгой о будущей воине. Уже само название романа, «На Востоке», указывало нужное направление.
В писательской среде Павленко знали как человека исключительно информированного, вхожего в верхи. Он водил дружбу с большими военными начальниками, чекистами, и уж кому, как не ему, было знать, с какой стороны нагрянет буря.
Книга шла нарасхват.
Бухарин газеты почти не читал. Едва раскрыв, ронял на пол. Не проходило и дня, чтобы в прихожей не раздавался требовательный, с первой трели узнаваемый звонок фельдъегеря. Сосредоточенно поджав губы, Аня вносила пакеты с пятью сургучными печатями. Так побивали каменьями в старину — со всех сторон, пока не вырастал могильный курган. После трех месяцев заключения начал давать показания Радек.
«Если я откровенно рассказал о контрреволюционной деятельности троцкистов, то тем более я не намерен скрывать контрреволюционную деятельность правых»,— сказал он следователю.
— Ужас! — почти механически повторил Николай Иванович, не ощущая под градом ударов, кто куда угодил — все было больно.
Аресты и впрямь множились по закону разветвленных цепей. Все новые и новые «заговорщики», о которых Бухарин и слыхом не слыхивал, давали показания против него и Рыкова. Томского поминали лишь изредка. Мертвый уже никого не волновал. Катилось по инерции, а может, так было задумано для вящей убедительности. Однажды Николай Иванович получил сразу двадцать протоколов. В террористическом заговоре сознавались, называя сообщников, бывший нарком труда Шмидт и бывший секретарь МК Угланов. Бывшие ученики — Айхенвальд, Зайцев, Сапожников — тоже в один голос свидетельствовали против бывшего наставника. Раскрывали злодейские планы убить Сталина, произвести дворцовый переворот, расчленить страну на потраву империалистам. Все бывшие, все за потусторонней гранью. С горячечным бредом, с навязчивыми видениями. В протоколах мелькали имена Кагановича, Ворошилова и Молотова, ставшего вновь достойным пули врага. И странно — нынешние вожди, распорядители судеб, воспринимались в том же призрачном отдалении. Зловещие карлы, копошащиеся у ног тирана.
Пришло нежданное успокоение. Стало как-то необыкновенно легко и прозрачно.
Бухарин погладил полученный в подарок от первого маршала револьвер, заглянул в непроницаемую мглу вороненого дула и бросил в ящик. Нет, это у него не получится.
«Знай, Клим, что я ни к каким преступлениям не причастен»,— отправил прощальную записку фельдсвязью.
Ответ поступил вместе с конвертом, в котором лежал допросный лист ученого секретаря наркомтяжпромовского совета Цетлина. Цетлин признался в том, что по приказу Бухарина намеревался убить товарища Сталина, когда тот будет проезжать по улице Герцена. Для этой цели Бухарин передал ему свой пистолет, который потом где-то потерялся.
«Нет, живым я в руки не дамся!» — Бухарин потянулся к ящику, но рука его застыла на полпути. Не сейчас. Лучше в последнюю минуту, когда придут они. Пока в руке перо, он не сломлен. Распечатал второе письмо.
«Прошу ко мне больше не обращаться, виновны Вы или нет — покажет следствие»,— писал Ворошилов.
Николай Иванович не успевал отбиваться от клеветнических, как он неизменно пояснял, обвинений. Иногда приходилось писать ночь напролет, чтобы подготовить к приходу фельдъегеря ответную почту. В запале, что сродни агонии, он исписывал по сотне страниц. Тем и держался, пожалуй, на этом свете. Игнорируя Ежова, все, порой с обстоятельной запиской, адресовал лично Сталину.
Питал ли он хоть крупицу надежды? Он и сам затруднился бы дать определенный ответ. Его отношение к Сталину всегда отличалось текучей двойственностью. Да и тактические соображения так часто заставляли лавировать между двумя крайностями, что это вошло в привычку. Еще в тридцатом, когда при его и Рыкова помощи Чингисхан окончательно расправился с «левой» и обратил оружие против вчерашних друзей, Бухарин вполне трезво оценивал обстановку.
Среди множества писем, посланных им «дорогому Кобе»,— давно прояснены отношения, а он по-прежнему пишет! — впечаталось в память одно. Последнее, как думалось тогда. По тону и вообще по всему оно и должно было стать последним.
«Коба. Я после разговора по телефону ушел тотчас же со службы в состоянии отчаяния. Не потому, что ты меня «напугал» — ты меня не напугаешь и не запугаешь. А потому, что те чудовищные обвинения, которые ты мне бросил, ясно указывают на существование какой-то дьявольской, гнусной и низкой
провокации,
которой ты веришь, на которой строишь свою политику и
которая до добра не доведет
, хотя бы ты и уничтожил меня физически так же успешно, как ты уничтожаешь меня политически...