Литмир - Электронная Библиотека
A
A

50

Оставленные без ухода птички в вольере лежали кверху лапками, захирел плющ, слой пыли припудрил чучела зверьков и рамки пейзажей.

Ослабевший после двухдневной голодовки Бухарин лежал в постели, когда принесли извещение о созыве пленума, на котором должна была решиться его судьба.

Но пленум в положенный срок так и не состоялся. Его, пришлось отложить из-за чрезвычайного обстоя­тельства: умер Орджоникидзе.

Вернувшись домой, Орджоникидзе закрылся у себя в кабинете. Остальное так и осталось непроясненным: когда грянул выстрел, кто вызвал охрану, наконец, какие люди проводили осмотр? Просочился слух, что всех их немедленно расстреляли: в маузере наркома не только нашли непочатую обойму патронов, но и не обнаружили порохового нагара, что и было отмечено в протоколе. Впрочем, протокол, если его действительно составляли, тоже исчез.

Нарком здравоохранения Григорий Наумович Ка­минский и доктор Лев Григорьевич Левин прибыли через несколько минут после Сталина. Увидев врача, вождь неприязненно оглядел его с головы до ног. Это была их третья встреча. Первый раз, когда заболел Яша и Надежда Сергеевна позвонила в «кремлевку».

—     

Зачем врача? Что за глупости! — узнав, что у сына воспаление легких, рассердился Сталин, предпо­читая всем лекарствам бурку, под которой можно хоро­шо пропотеть.

Затем полненький, круглолицый доктор с чеховской бородкой и пенсне возник, когда Нади не стало.

—     

Нет, будут говорить, что я ее убил,— Сталин тог­да только что отверг холуйскую версию о сердечном при­падке.— Вызвать судебно-медицинских экспертов и составить акт о том, что есть на самом деле — о само­убийстве.

Та, вторая, встреча оставила после себя особо не­приятный осадок.

—     

Зачем вскрытие? — Выслушав неуместное пред­ложение Льва Григорьевича, Сталин и теперь ограни­чился короткой репликой: — Не будем огорчать вдо­ву — она против.

«Слишком прыткий докторишка,— сложилось мне­ние.— Он, кажется, и Горького пытался лечить?»

Утренние газеты вышли в траурной кайме.

«18 февраля в 5 часов 30 минут вечера скоропос­тижно скончался Григорий Константинович Орджо­никидзе».

В медицинском заключении, подписанном наркомом Г. Каминским и начальником лечебно-санитарного уп­равления Кремля И. Ходоровским, причиной смерти был назван «паралич сердца».

Потом Москва долго прощалась с «любимцем пар­тии». От угасающего Бухарина зловещий титул перешел к мертвому Орджоникидзе. Его и впрямь многие любили. На заводах, в шахтерских поселках. Жесток, вспыль­чив, но и по-своему благороден. Особенно горевали в Горловке. Все помнили, как Серго чуть не задушил в объятиях Фурера, переселившего кадровых рабочих в новые квартиры с ванной и газом. Вдобавок ко все­му еще и розы ухитрился рассадить возле шахт. Вско­ре Фурера забрали в Москву, и его самоубийство про­шло незамеченным.

«Мальчишка! Даже ничего не сказал»,— подосадо­вал Сталин.

Фурер действительно был молод, поэтому при всем желании не мог состоять в оппозициях и быстро рос по партийной линии.

О смерти бывшего секретаря горловские шахтеры узнали только теперь, отдавая последний долг своему Серго. Оплакали сразу обоих.

«Правда» дала фотографию в четверть полосы: товарищи Калинин, Ворошилов, Сталин выносят гроб из Колонного зала. Согбенный всесоюзный староста, понурый первый маршал и только великий вождь — в меховой шапке с длинными ушами — прям и спо­коен, как всегда.

— Где стол был яств, там гроб стоит,— пошутил кто-то, нехорошо и опасно, в длинной очереди, подавлен­ной тяжестью подступившей беды.— Тут же судят, тут же хоронят...

Было много истерик, скандалов, но агенты в штат­ском легко наводили порядок: толпа отличалась завид­ной дисциплиной.

Таких похорон Москва не видела давно. Флаги с черными лентами провисели четыре дня. Заснеженные улицы, убеленные спины, жмущиеся к стенам домов, убогая тоска.

Только 23 февраля столица возвратилась к нормаль­ной жизни. «Правда» поместила статью «Армия страны социализма», должным образом отметила пребывание маршала Егорова в Латвии, где его встречали воен­ный министр Балодис, командующий армией Беркис, начальник штаба Гартманис. Новым наркомом тяжелой промышленности назначили Валерия Ивановича Межлаука.

В тот же день начал работу отложенный пленум. У Бухарина не хватило духа бойкотировать заседание, но голодовки он не прервал. Шел, как на казнь. От­странение видел, что многие его сознательно не заме­чают. Поздоровались за руку всего двое: Уборевич и Ваня Акулов.

С докладом по вопросу о Бухарине и Рыкове высту­пил Ежов, повторив, в сущности, высказанные в декаб­ре обвинения.

—      

В двадцать девятом году вы обманули партию! — едва возвышаясь над краем трибуны, он увлеченно рубил рукой.— Не выдали своей подпольной органи­зации, сохранили ее и продолжали вести борьбу с партией до последнего времени. Вы поставили цель захватить власть насильственным путем, вступив фак­тически в блок с троцкистами, антисоветскими партия­ми и меньшевиками.

Всякий раз, когда Ежов зачитывал выдержки из признательных показаний, по залу пробегал возмущен­ный ропот. Затем на трибуну взошел почти такой же маленький и подвижный нарком внешней торговли Микоян. По обличительной резкости его политические обвинения и оценки ничуть не уступали ежовским. Обстановка накалилась до крайности.

Обвинения в терроризме, политической связи с троц­кистами, в двурушничестве и тайной борьбе против партии Бухарин и Рыков отвергли почти в одинаковых выражениях.

—     

Я не знал ни о троцкистско-зиновьевском блоке, ни о параллельном центре, ни об установках на тер­рор, ни об установках на вредительство,— перечисляя

смертные

, как показали процессы, грехи, Николай Иванович оборачивался к Сталину.— А тем более что я мог быть причастным как-нибудь к этому делу. Я протестую против этого самым решительным образом. Тут может быть миллион разносторонних показаний, и все-таки я не могу этого признать. Этого не было!

—     

Все врут, он один говорит правду,— грубо обор­вал Сталин.

Любую попытку оспорить «клеветнические», как называли Бухарин и Рыков, показания арестованных — Ежов именовал их «добровольными» — он пресекал либо уничижительным замечанием, либо окриком. От проявленной в декабре показной объективности не оста­лось и следа. Пленум чутко реагировал на столь недву­смысленные сигналы. Чуть ли не каждый стремился выказать праведное негодование. Сжатые кулаки, искаженные лица, оскорбительные выкрики. Казалось, всех захлестнула спазма ненависти. Даже те, кто обычно симпатизировали Бухарчику, ощутили вдруг неприяз­ненное чувство. Действовал мудрый биологический ин­стинкт, унаследованный от дальних предков, которым удалось выжить среди чудовищ. Но чудовища всякий раз пробуждаются, когда темное помрачение затмевает рассудок, замещая людей, потерявших человеческий облик.

—      

Товарищи, я хочу сперва сказать несколько слов относительно речи, которую здесь произнес товарищ Микоян.— Бухарин уже не знал, от кого отбиваться. Оскорбительные нападки росли, как груда камней.— Товарищ Микоян, так сказать,— его голос дрожал, но он не слышал себя,— изобразил здесь мои письма членам Политбюро ЦК ВКП(б) — первое и второе, как письма, которые содержат в себе аналогичные троцкистским методы запугивания Центрального Комитета.

—     

А почему писал, что, пока не снимут с тебя обви­нения, ты не кончишь голодовку? — поплавком выско­чила голова Хлоплянкина.

—     

Товарищи, я очень прошу вас не перебивать, потому что мне очень трудно, просто физически тяжело говорить; я отвечу на любой вопрос, который вы мне зададите, но не перебивайте меня сейчас,— после недельного поста он едва стоял на ногах.— В пись­мах я изображал свое личное психологическое со­стояние.

49
{"b":"194255","o":1}