Как-то в туманный и дождливый день, идя по улице лагеря Дембью, я увидел громадный воз, нагруженный правильно нарезанными гранитными глыбами. Впряженные красноармейцы тянули его, останавливаясь, падая и обливаясь потом. С десяток познанцев плетками подгоняли эту живую силу. Возмущенный, я подбежал к солдатам и крикнул, что скоро наступит время, когда им придется отвечать за свою бесчеловечность и преступления. Они не обратили на мой крик никакого внимания, даже не попытались меня остановить. Я повернулся и ушел. Но на перекрестке меня настиг фельдфебель и уже не отходил от меня до самого моего барака. У порога он повернулся и исчез. Минут через десять этот фельдфебель ворвался к нам уже вместе с каким-то офицером дефензивы — капитаном, который наскочил на меня крича, что он меня сейчас задушит за «поношение коменданта панства (начальника государства) и цалэй Польски». Однако угрожающие крики заключенных охладили его пыл, и он уже другим тоном потребовал, чтобы я шел с ним в комендатуру.
Я не очень спешил, соображая, как мне лучше поступить. Но капитан, бросая злобные взгляды вокруг, повторял одно и то же: «Прошэ до коменданта». Пришлось идти. Фельдфебель доложил коменданту, что я ругал польское правительство и, в частности, Пилсудского. Меня особенно возмутило то, что капитан, которого до появления в бараке я вообще не видел, стоя рядом, повторял, крутя усы: «Так, так, пане пулковнику». Выслушав его, комендант — маленький, толстый апоплексический полковник с выпяченным животом, на кривых ножках и с традиционными длинными усами — важно спросил меня, что я могу сказать в свое оправдание. Я рассказал, как было дело, добавив, что капитан, вероятно, забыл о своей офицерской чести, если может так бесстыдно лгать. При этих словах капитан бросился на меня, но полковник остановил его жестом.
Объяснение было прервано криками, раздавшимися на площади перед комендантским домом. Большая толпа арестованных во главе с Ордынским кричала и шумела, требуя моего освобождения. Считаясь с общим настроением в лагере, полковник меня отпустил, присовокупив, что в следующий раз это так легко не пройдет. Я должен, кстати, заметить, что мой дорогой друг и товарищ по подполью и заключению В. А. Ордынский был старше, опытнее, благоразумнее меня и неоднократно выручал меня из тяжелых положений, в которые я попадал благодаря своей несдержанности.
Настроение среди заключенных в связи с тяжелыми условиями жизни в лагере становилось все возбужденнее. В подпольной коммунистической организации лагеря состояло немало пленных, работавших на фабрике, а также польских солдат и офицеров. Чувствовалось приближение серьезных событий.
В лагере была «кантына». Это род универсального магазина, соединенного с рестораном. Там продавались продукты и товары широкого потребления; при магазине был зал-ресторан, в котором из-под полы можно было получить все, вплоть до вина. Офицеры лагеря, сложившись, на свои средства организовали эту лавочку для эксплуатации арестованных и наживали колоссальные деньги, потому что все продавалось там втридорога. Однажды кто-то, придя в ресторан, купил там много белых булок и начал раздавать их тут же пленным красноармейцам. Давя друг друга и протягивая вперед руки, красноармейцы ринулись вперед. Вот толпа в магазине… Вот она все расхватывает и разносит. Между тем по улицам, примыкавшим к площади, на которой стояла «кантына», уже бежали польские солдаты с ружьями наперевес, скакала конница, а на перекрестках устанавливались пулеметы. Красноармейцев разогнали, но источник офицерских доходов был уничтожен. Это первое событие предшествовало второму, более значительному.
Однажды почти половина всех постов, охранявших лагерь, исчезла вместе с офицерами. С ними бежали и несколько десятков арестованных.
Польское командование было встревожено. На следующий день, в двенадцать часов ночи, в дом, где мы находились, вошел патруль во главе с офицером. Вид его и движения ясно подчеркивали важность порученного ему дела. На этот раз мы, уже вдвоем с Ордынским, предстали перед комендантом. В первый момент он даже не заметил нас — ярость и отчаяние его ослепили. Упершись руками в бока, наклонив голову и топая кривыми ножками, он кричал: «Коммунисты! Если вы не расскажете все, что знаете, — вас расстреляют!..»
Перед ним стояли офицер с сорванными погонами и два бледных унтер-офицера. Увидев нас, полковник завопил: «Вот они, ваши соблазнители!»
После этого нас увели в отдельную комнату. Трудно сказать, действительно ли полковник верил или только делал вид, будто поймал подлинных организаторов побега.
Вызвав нас снова, комендант некоторое время молча смотрел на меня и на Ордынского, а потом заявил:
— Я прекрасно знаю, что вы собой представляете и чем вы занимаетесь. Если бы не некоторые обстоятельства, я бы поговорил с вами иначе… Идите…
Мы не знали, о каких обстоятельствах он толкует. Однако все выяснилось на следующий день.
Жизнь в неволе приучает человека ко всякого рода неожиданностям, и поэтому мы не удивились, когда на следующий день нас снова повели к коменданту лагеря. На этот раз он был не один. Рядом с ним сидел высокий, элегантный краснощекий офицер в форме генерального штаба. Изобразив на лице любезную улыбку, полковник начал:
— Советское правительство предлагает обменять вас на польских заложников. Наше правительство не возражает. Надеюсь, что вы не можете пожаловаться на условия лагерной жизни. Кстати, деньги, отобранные у вас, присланы. Не угодно ли проверить?
Краснощекий офицер открыл чемодан, полностью набитый николаевскими мелкими купюрами. Дело в том, что хотя общая сумма и сходилась, но пятисотрублевые купюры (которые у нас были отобраны) стоили значительно дороже мелких, и офицер не преминул на этом спекульнуть. Вслед за тем нам представился поручик, который вместе с фельдфебелем должен был сопровождать нас туда, где польские власти решили собрать тех арестованных подпольных работников, за которых Советское правительство передавало Польше нескольких крупных польских заложников.
К сожалению, я забыл фамилию этого поручика. Он служил во время войны в русской армии, но у его родителей где-то в Польше было имение. Не знаю, что это было за имение, потому что у поручика не было ни одной марки в кармане. Первое, что меня поразило, — это разговор поручика с фельдфебелем по поводу краковской колбасы, купленной кем-то из них по дороге. Поручик спрашивал, куда девалась колбаса. Фельдфебель, вытянувшись по всем правилам и стукнув каблуками, доложил, что это ему неизвестно. Поручик, возмущенный таким нахальством, хотел было начать расследование, но я прервал их разговор, заметив, что это не имеет значения. Поручик посмотрел на меня и спросил: «Пан так розуме?..» — и отпустил фельдфебеля. Оставшись наедине, я объяснил поручику, что если он не особенно будет стеснять нас в дороге и даст возможность сделать кое-какие личные дела, то мы берем содержание и его, и фельдфебеля на свой счет. Поручик немедленно дал «слово гонору» сделать все возможное, чтобы наше «благополучное возвращение на родину» протекало в наилучших условиях. Вслед за тем, получив деньги на билеты, он вызвал фельдфебеля и приказал купить три билета до Варшавы в первом классе и один в третьем. Фельдфебель, полагавший, что он снова вызван по поводу колбасы, был настолько поражен, что только щелкал каблуками, повторяя: «Росказ, пане поручнику!»
В купе были мягкие кресла — по три с каждой стороны. Кроме нас, здесь ехали еще пожилой усатый польский гражданский чиновник и какой-то помещик. Говорил один чиновник, делавшийся после каждой остановки и посещения буфета все словоохотливее. Он утверждал, что большевики только и думают, как бы «зруйновать Польскен». Пан Пилсудский по своей природной доброте очень мягок с ними. Даже те большевики, которые заключены в Дембью, живут там, как у Христа за пазухой.
Поручик, с беспокойством следивший за таким оборотом разговора, пытался повернуть беседу на другую тему. Но чиновник не унимался. Наконец мне все это надоело, и я спросил, бывал ли он сам когда-нибудь в Дембью. Чиновник сказал, что не бывал.