Проснулся я на какой-то большой станции. Стояло прекрасное солнечное утро. Все было залито светом и наполнено весенним теплым, ароматным воздухом. Вагон был отцеплен и поставлен далеко от вокзала. Среди товарных составов видны были некоторые, разбитые снарядами.
Подумав, я достал из чемоданчика еду и в поисках кипятка выглянул в коридор. Тут я наткнулся на часового, стоявшего у входа в вагон во время посадки в Киеве.
Увидев меня, он улыбнулся во весь рот.
— Ну, як почивали?
— Спасибо, хорошо. Нет ли у вас кипятку?
— А, може, чарку горилки?
— Нет, с утра не пойдет…
Он пошел в соседнее купе и принес чайник. В другой руке у него была начатая пачка липтоновского чая[5].
— Это откуда же?
— Хранцузский… В Херсоне забрали.
Пока я пил чай в купе, по коридору протопал чубатый партизан и раздался возглас:
— Атаман на проводе!
В тот же миг военный, с которым мне пришлось накануне объясняться, выскочил без фуражки из вагона и, перелезая через платформы составов, скрылся в направлении вокзала.
Я спросил у бойца, снабжавшего меня кипятком и чаем:
— Ваш начальник какую должность занимает? Тот удивился:
— Хиба ж вы не знаете? То ж начальник штабу атамана Григорьева — Тютюник…
Теперь уже мне пришлось удивляться. Я закурил и стал раздумывать. Кроме секретных документов с характеристиками Григорьева, его штаба и некоторых командиров, не было никаких официальных указаний насчет того, как следует держаться по отношению к ним. Это можно было выяснить только в Одессе, где находился Григорьев.
Около вагона послышались крики: двое «хлопцив» из охраны Тютюника вели куда-то под конвоем машиниста.
Через несколько минут вернулся в вагон сам Тютюник. Он был бледен и казался озабоченным..
— Не знаете, скоро ли прицепят паровоз? — обратился я к нему.
— Сейчас поедем…
Он вынул пачку папирос, распечатал ее и стал закуривать. Мне показалось, что руки его дрожат.
Послышалось фырканье паровоза, вагон толкнуло, качнуло… и мы двинулись.
Тютюник расхаживал по салону. Я стоял в коридоре и смотрел в окно. То тут, то там попадались разрушенные артиллерийским огнем здания. Недалеко от колеи, на проселочной дороге, валялись разбитые французские грузовики и легковая машина. Рядом с ними — французские синие стальные каски. Трупы, видимо, уже зарыли… Потом паровоз набрал скорость, и мы полетели мимо расцветающих деревьев, белых хат, окруженных весенними садами, и полей, над которыми, радуясь весне и как будто играя, звенели жаворонки.
Как чудесен, странен и страшен мир, думал я. Вот рядом со мной ходит человек. Что у него в голове? Может быть, лучше его застрелить и этим избавить от страданий множество других людей. А возможно, это все чушь, и Тютюник — обыкновенный, рядовой командир, каких множество. И не думает ли он о том же: что не мешает на всякий случай убрать меня…
Но Тютюник был, по-видимому, занят другим и продолжал расхаживать по вагону…
Я почувствовал, что оставаться одному с моими мыслями невозможно, и зашел в салон.
— Неизвестно ли вам, когда мы прибудем в Одессу?
— Не знаю. А в чем дело?
— Я тороплюсь.
Он посмотрел на меня в упор.
— И я тоже… А зачем вы, собственно, туда едете?
— На свидание с девушкой.
Он удивился и впервые произнес фразу, в которой отразилось его офицерское происхождение:
— Изволите шутить!
— Нисколько. Война идет, но и жизнь продолжается. Весной это особенно чувствуется.
— И что же, она будет вас встречать?
— Обязательно!
— Как же она узнает о вашем приезде?
— Получив направление в ваш вагон, я протелеграфировал его номер в Одессу…
— Но откуда же она узнает о времени его прибытия?
— Узнает… Ей сообщат… Если угодно, могу ее с вами познакомить, у нее есть подруги… Можно повеселиться час, другой…
Он задумался.
— К сожалению, маршрут изменился, я еду дальше…
— На фронт?
— Да, на фронт…
И отошел к столу, не желая продолжать разговор.
Я вернулся в свое купе. Очевидно, что-то произошло, думал я. Ведь в Киеве мне было ясно сказано, что вагон идет только до Одессы! Но что же именно произошло?
Когда мы подъехали к Березовке, удивительное зрелище открылось перед нами. Вокзал был разрушен, как и многие здания вокруг него. На перроне лежала огромная белая куча — это были юбки греческих солдат. На путях валялось множество порванных и целых документов — удостоверения греческих, французских и сербских солдат. Вокруг станции было много разбитой техники — орудия без замков, перевернутые, исковерканные машины, повозки; виднелись свежие, недавно вырытые окопы. Все говорило о том, что здесь происходил ожесточенный бой…
Подростки — мальчики и девочки, босые и уже успевшие загореть, — бродили по полю недавней битвы, что-то разыскивая и собирая в мешки. Их веселые перекликающиеся голоса и маленькие фигурки странно выделялись на фоне этой картины разрушения.
Почти все станции, попадавшиеся нам до сих пор навстречу, были разрушены, — бои шли вдоль железнодорожной линии. Но как быстро возрождалась жизнь! Железнодорожники выходили на перрон и передавали эстафету. Иногда попадались женщины, продававшие сало, молоко, семечки…
На одном из полустанков, где мы задержались на несколько минут, старик копался в маленьком садике. Сирень уже распустилась, и ее одуряющий аромат проникал в открытые окна вагона. Чем ближе мы приближались к Одессе, тем меньше было разрушений. И когда вагон медленно подошел к главной платформе, она была полна народу. Глядя на веселых, оживленных женщин в летних платьях и мужчин в белых костюмах, трудно было представить, что еще несколько дней назад десятки тысяч иностранных солдат вместе с белогвардейскими отрядами под натиском частей Красной Армии поспешно покидали этот город.
Однако сквозь огромные окна ресторана виден был пустой зал с перевернутыми в беспорядке стульями и столами. На всех путях стояли воинские составы; командиры и бойцы в самом разнообразном и подчас фантастическом обмундировании разгуливали по платформе.
Тютюник стоял в коридоре и отдавал какие-то распоряжения двум лихим кавалеристам в синих жупанах и с нагайками в руках, вскочившим в вагон на ходу.
Я всматривался в людей, толпившихся на перроне, и наконец увидел поспешно шагавшего Фомина — высокого, худого, затянутого в ремни, в его неизменном френче со стоячим, наглухо застегнутым воротником. За ним следовал матрос огромного роста и необъятной ширины, с карабином на ремне и двумя гранатами и маузером за поясом.
Они шли, и толпа раздавалась перед ними на обе стороны. Фомин посмотрел немигающими серыми глазами на вагон, на часового с винтовкой, который шарахнулся в сторону, и медленно поднялся по ступенькам в коридор.
Тютюник глянул на него и сказал:
— А вот и невеста пришла!..
— Что? — очень спокойно спросил Фомин, и матрос немедленно выдвинулся немного вперед, положив огромную руку на рукоятку маузера.
Я не выдержал, обнял Фомина, взял чемоданчик и приложил руку к козырьку.
— До свидания, начальник штаба…
— До свидания, «жених», — ответил Тютюник.
— Чего это он дурит?
Фомин уже нахмурил брови.
Тот, кто жил в годы гражданской войны, когда, случалось, комиссар получал пулю от своего командира (как было с Виллером и другими) или вынужден был сам его застрелить за измену, помнит, что значили тогда настоящая дружба и вера в человека. Мне казалось, что я с Фоминым никогда не расставался.
Мы сели в машину. Рядом с шофером я увидел второго матроса, увешанного оружием, и невольно усмехнулся.
— Ты не усмехайся, — сказал Фомин, — это не город, а змеиное гнездо…
— Почему же?
— Во-первых, контрреволюция не успела выехать, почти вся осталась. Во-вторых, бандитизм полный. Мишка-япончик сидит на Молдаванке, имеет телефонную связь и агентуру. У него не менее чем полтысячи бандитов. В-третьих, сам комендант — вор и мошенник…