Потом он заболел. На палестинской стороне он не смог найти хорошего врача. Обращаться к врачу-израильтянину ему, по его словам, было как-то «совестно». Как, наверное, было бы совестно всякому соотечественнику Адольфа Эйхмана. В конце концов он попал во французский госпиталь в Каире. Через американские консульства в обеих частях города Сония попыталась выйти на каких-нибудь медицинских светил, но он не был уверен, что у нее получится.
— Через пару дней еду в Тель-Авив, — сказала она Бергеру. — Может, что-то выяснится. Потерпишь, пока меня не будет?
— Да, думаю, ничего не случится.
Она испуганно округлила глаза, сказала шутливо:
— Бедный мальчик. Ты же постараешься, хорошо?
Оба рассмеялись.
— Понимаешь, — сказал он, — я ухожу в ту же дверь, в которую вошел. Мне потребуются все знания, которые я приобрел в жизни, чтобы расстаться с ней.
— Используй их, — сказала она. — Ты счастливец, что приобрел их.
Особенно в Бергере ей нравилось то, что ему можно было сказать все, что придет в голову. Он посмотрел на нее и покачал головой.
— Что же получается? — спросил он. — Я проповедовал. А теперь сам должен поступать согласно своим проповедям.
— Ничего не поделаешь, Бергер.
Он опустил зеленую занавеску, отгораживая спальную нишу от остальной комнаты, чтобы сменить пакет калоприемника.
— Ты еще в надежде? — спросил он.
В их маленькой группке выработалась своя манера выражаться.
Она открыла резную мавританскую дверь в крохотный, залитый солнцем двор и придвинула к ней свой стул. Посредине двора в пересохшей земле росла олива. Два изнывающих от жажды апельсиновых деревца в кадках стояли на шатком булыжнике. Небо было густо-синего послеполуденного цвета.
Сония вздохнула, наслаждаясь синевой, зеленью деревьев, дивной погодой. В эту минуту ей было хорошо.
— Да, — ответила она. — В надежде.
3
В общественном центре более сотни молодых ортодоксальных евреев играли в пинг-понг: разлетающиеся пейсы и подолы рубашек, в глазах сверкает юмор, удовольствие или злой азарт. Играли они хорошо, а некоторые просто замечательно. И сражались неистово и ожесточенно. Большинство говорило по-английски, и время от времени кто-нибудь вопил: «О господи!» или «Йес-с-с!» — совершенно как торжествующие американские подростки.
В кабинет Пинхаса Обермана можно было пройти только через зал для настольного тенниса. Такова была особенность этого комплекса, помещавшегося в высотном здании в растущем северном предместье Иерусалима.
В приемной ожидали двое мужчин. Один лет под тридцать, в бежевой ветровке, белесых джинсах и черной рубахе. Хотя шел уже одиннадцатый час вечера, он сидел в неверном флюоресцентном свете приемной в солнцезащитных «рэй-банах». На стуле рядом лежал кларнет в футляре.
Второй был постарше, с покатыми плечами, меланхоличный и грузный.
Молодой не стесняясь разглядывал соседа. Тот делал вид, что читает «Джерузалем пост», и беспокойно ерзал под сверлящим взглядом соседа.
Через некоторое время из кабинета донесся зовущий голос доктора Обермана:
— Мелькер!
Голос прозвучал через закрытую дверь повелительно, без малейшего намека на сострадательную озабоченность. Доктор Оберман работал без медсестры и без многого другого. Молодой в последний раз бросил взгляд на соседа и неторопливо прошел в кабинет, прихватив свой инструмент.
Доктор Оберман был рыжебород, коротко стрижен и тучен. Одет в свитер и слаксы, на носу очки армейского типа.
— Здравствуйте, мистер Мелькер, — сказал он. Поднялся, чтобы пожать молодому человеку руку. — Или мне лучше звать вас Разиэлем?[31] Или Захарией?[32] Как мне называть вас?
— У меня что, расщепление личности? — заявил молодой Мелькер. — Хорошо, зовите меня Разз.
— Разз, — бесстрастно повторил доктор. — Ладно. Вижу, у тебя с собой кларнет.
— Желаете, чтобы я сыграл?
— Не могу сейчас позволить себе такое удовольствие, отложим до более подходящего момента. Как обезьяна? Еще на спине или уже нет?
— Я чист, как ресницы зари[33], — ответил Разз. — Я счастлив.
Оберман неопределенно посмотрел на него.
— Сними очки, — велел он, — и расскажи мне о своей духовной жизни.
— Ну и нахал же вы, Оби! — добродушно сказал Разз Мелькер, садясь и снимая очки. — По глазам хотите проверить? Если бы я закапывал, думаете, стал бы надевать темные очки? Может, еще и раздеться? Не хотите вены посмотреть? — Он терпеливо покачал головой. — Между прочим, когда эти желторотые талмудисты колотят у тебя над ухом по шарикам, трудновато говорить о духовной жизни.
— Думаешь, у тех ребят ее нет?
— Послушайте, — поторопился сказать Разз, — по сравнению с ними мы просто сынки. Это как пить дать.
— Рад, что ты чист, — сказал доктор Оберман. — Это важно. И что счастлив, тоже хорошо.
— Может, иногда выкурю косячок. Не более того.
Он проказливо улыбнулся и вытянул перед собой ноги в африканских туфлях из кожи ящерицы.
Оберман молча наблюдал за ним.
— Желаете послушать о моей духовной жизни? Что ж, еще есть о чем рассказать. Выкладывать?
— Смотря что, — заметил Оберман.
Разз окинул довольным взглядом кабинет; из-за двери доносился стук шариков о столы. Его глаза без очков беспомощно и близоруко моргали. Стены кабинета были украшены постерами с изображением образцов примитивного или древнего искусства из венецианского палаццо Грасси, Британского музея и музея Метрополитен в Нью-Йорке.
— Вот ваш пациент за дверью, — сказал Разз. — Старый пижон. Хотите, расскажу о нем кое-что?
— Ты не о других, о себе рассказывай.
— Он взял и заделался гоем, верно? Обращенный христианин. Или был им.
Оберман секунду выдерживал пристальный взгляд Разза, потом и сам снял очки и потер глаза.
— Ты его знаешь, — убежденно сказал он. — Где-то слышал о нем.
— Уверяю, мужичок, в жизни его не встречал.
— Будь так добр, — осадил его доктор Оберман, — обращайся ко мне как положено, не называй «мужичком».
— Извините. Я думал, вы желаете знать о моей духовной жизни. А еще, думаю, я хорошо играю.
— В этих клубах в Тель-Авиве ходит много наркоты, — сказал Оберман.
— Да что вы говорите, сэр. Однако, как я уже сказал, я ничего такого себе не позволяю.
— Похвально.
— Не собираюсь еще раз вшивать налтрексон, — заявил Разз Мелькер. — Господи, все, что Берроуз говорил о снотворном действии, истинная правда. Отбивает всякую охоту.
— Твой отец хочет, чтобы ты вернулся домой в Мичиган.
— Знаю.
— Он беспокоится о тебе, — сказал Оберман и, сдвинув очки на лоб, выписал Мелькеру рецепт на легкий транквилизатор, который назначают после курса налтрексона. Затем черкнул записку для Цахала[34] о продлении освобождения Мелькера от военной службы. — Он, кстати, не считает, что ты вносишь большую лепту в дело еврейского государства.
— Может быть, он ошибается. В любом случае его лепты хватит за нас двоих.
Доктор Оберман холодно взглянул на него.
— Передайте ему, что я люблю его, — сказал Мелькер.
— Как Сония? Тоже покончила с наркотиками?
— Бросьте, док, она не наркоманка. Она суфийка, настоящая. Время от времени балуется, не более того.
— Нечего ей баловаться, — сказал Оберман.
— Она вам нравится, да?
— Очень нравится.
— Знаю. Я ей это говорил. — Разз помолчал, наблюдая за Оберманом. — Вам стоит послушать, как она поет.
— Да. Не сомневаюсь, что стоит. Вы любовники?
Разз рассмеялся и покачал головой:
— Хотите, поспособствую, чтобы у вас получилось?
— Это невозможно.
— Как книга продвигается? — не отставал Мелькер. — Книга о религиозной мании.