Интересно, что в женском дневнике структура «ни к кому не обращаюсь» заменяется на «обращаюсь к Никому», что свидетельствует о потребности в адресованности, в диалогичности. В Дневнике Annette этот Я-другой именуется собственным именем, душенькой-совестью или другом-журналом.
Однако кроме такого символического адресата и в оленинском дневнике (как у Керн) предполагаются или называются и более конкретные читатели-адресаты — например, будущие дети[265].
Я хотела, выходя замуж, жечь Журнал, но ежели то случится, то не сделаю того. Пусть все мысли мои в нем сохранятся; и ежели будут у меня дети, особливо дочери, отдам им его, пусть видят они, что страсти не ведут к щастью, а путь истиннаго благополучия есть путь благоразумия. Но пусть, и они пройдут пучину страстей, они узнают суетность мира, научатся полагаться на одного Бога, одного Его любить пылкой страстью (64).
Важно заметить, что такая адресация текста детям сразу предполагает, что он безусловно может в будущем послужить дидактическим пособием.
Но кроме гипотетических будущих читателей Дневник Анеты имел, скорее всего, читателей реальных, современных. Хоть автор и декларирует секретность своих записей («Меня спрашивают, что я пишу, они хотели бы прочесть мой журнал! Они никогда его не увидят» (120)), но в одном месте дневника встречаем приписку, сделанную рукой подруги (59), а на последних страницах — прямое обращение к Антонине и Лидии Блудовым, новым задушевным подругам Анны, из чего можно сделать вывод, что они все вместе перечитывали записи. Важно отметить, что все более редкое обращение к дневнику после 1830 года мотивируется в последней записи текста (2.02.1835) тем, что «дружба моя с милыми Блудовыми занимает все минуты, остающиеся от шумной, пустой, светской жизни. Наша переписка — настоящий журнал» (160, курсив мой. — И.С.).
С другой стороны, наряду с дружественным Ты в разных его обличьях в Дневнике Анны Олениной присутствует (хотя и не названо прямо) и контролирующее, цензурующее Ты — воплощение социокультурных норм и конвенций. Его строгий взгляд почти все время влияет на тот образ Я, который отражается в зеркале журнала и с которым диаристка ведет своеобразный «внутренний» диалог.
Самописание, самообъективация, совершаемая в дневнике, — это, как уже не раз отмечалось, выражение оценки другого и нашего отношения к этой оценке. Я уже приводила суждение Сюзанн Фридман о том, что женщинам всегда приходится осознавать себя в качестве существа, определяемого в патриархальной культуре как женщина, то есть существа, идентичность которого определена по отношению к доминирующей мужской культуре. Поэтому, замечает Фридман, женщинам (как и представителям других маргинальных групп) свойственна групповая идентитичность, и «в женской автобиографии Я конструируется на базе (хотя и не ограничивается этим) группового сознания — на осознании культурной категории женщина для моделей женской индивидуальной судьбы»[266].
Анна Оленина в своем дневнике выводит себя в конкретной социокультурной роли, которую навязывает общество, где она живет, девушке ее возраста и положения. Как замечает Ю. Лотман, «поведение дворянской женщины <…> не включало моментов индивидуального выбора, а определялось возрастными периодами»[267]. «Конвенциональная» ситуация, в которой ощущает и описывает себя автор Дневника Annette, — это ситуация невесты, девушки на выданье.
Она пересказывает чужие слова и намеки на необходимость сделать партию (не только пресловутых «тетушек» (59), но и, например, И. А. Крылова (63–64), фиксирует известия о чужих свадьбах, благоразумно повторяет расхожие мудрости («Я сама вижу, что мне пора замуж: я много стою родителям, да немного надоела им: пора, пора мне со двора» (64), говорит о необходимости закончить свою «девственную Кариеру» (82)[268].
Неудачные завершения историй с гипотетическими женихами, которые так и не делают предложения, приводят ее в состояние отчаяния.
Я обречена, мне кажется, быть одной и проводить жизнь, не занимая собою никого. Без цели, без желаний, без надежд… Кажется даже не пройти жизнь мою: все планы, что я делала, все рушились до сих пор без успеха (114).
Кто мог бы сказать, что безпокоит меня мое состояние не-пристроенное, incertain, что я бы желала знать судьбу мою (114).
Такие слова, как «я дорого стою родителям», «непристроенное состояние» и особенно прелестный «канцеляризм» «девственная карьера» — чужое слово, внедренная внутрь авторской речи точка зрения цензурующего Ты. Последнее ясно из того, что рядом с этой позицией сосуществуют другие, где понятия брака, женской судьбы и т. п. означают иное.
Во-первых, интересно отметить, что понятия «любовь» и «брак» для двадцатилетней Анны Алексеевны разведены. Любовь связана с пережитым опытом чувства к неназванному Нему[269], которого Анета Оленина (в отличие от Анеты Керн) отнюдь не идеализирует, понимая, что это не очень надежный человек и вовсе не подходящая партия, никаких реальных планов жизни с ним связано быть не может. О прошедших днях собственных сердечных страстей она все же говорит как о «потерянном рае» — «зачем вспоминать то щастливое время, когда я жила в идеальном мире, когда думала, что можно быть щастливой или быть за ним, потому что то и другое смешивались в моем воображении: щастье и Он» (55–56).
Но теперь в дневниковом present эти понятия раз и навсегда разделились. Любовь — единственная — осталась в прошлом, теперь душа разочарована и пуста, счастье невозможно. Это состояние передается посредством стихов Баратынского (55), Ламартина (56–57), Батюшкова (66).
Свое реальное чувство утраты любви и одиночества Оленина выражает с помощью романтических концептов разочарованного, постаревшего душой героя, который уже в двадцать лет превращается в «увядший лист», ибо все иллюзии «жестокой рукой разбиты» (59). Часто в таких поэтических, меланхолических резиньяциях Анна Алексеевна переходит на французский, что еще больше подчеркивает, что для выражения своих любовных чувств она ищет готовых формул и выражений, в определенном смысле создавая Я-персонаж: отлюбившую, отгоревшую душой героиню.
Что касается брака и образов жены и матери, которые развиваются внутри этой темы, то здесь можно видеть чрезвычайно противоречивое смешение очень разных дискурсов.
С одной стороны, развивается хорошо знакомая нам идея долга, покорности, самопожертвования и религиозного смирения — тот набор характеристик, который православная религия и близкая ей социокультурная традиция связывают с представлениями о «хорошей жене», «настоящей христианке»:
Но что же делать, воля Божия видна во всем, надобно покориться ей без ропота, ежели можно (63).
Но что же делать? Не роптать и повиноваться промыслу Божьему, не предузнавая нещастья, и не горюя о будущем (114) и т. п.
С другой стороны, она примеряет на себя образ нормальной, благоразумной жены и хозяйки — «тетушкин идеал». Для тетушки Варвары Дмитриевны она сочиняет стихи, рисующие картину своей собственной жизни через пять лет, когда «младое счастье улетело и юности прекрасные дары».
Еще 5 лет Анета прожила,
Настали годы и разсудка,
Почти и молодость прошла:
Ведь 25 — не шутка!
Уж образ милой, молодой
Все понемножку изчезает.
Супруг не идеальный, а простой
Его все понемногу заменяет.
Не Аполлон уж Бельведерской,
Не Феба дивный ученик.
А просто барин Новоржевской:
Супругу 40 лет, да с ними и парик.
И правда, Грации забыли
Его при колыбели посетить,
Умом и ловкостью забыли наделить,
Зато именьем наградили <…>
И он ухаживал усердно,
Вздыхал, потел, кряхтел,
Душ 1000 щитал, наверно.
Чуть в мир поэзии не залетел,
Чтоб лучше нравиться любезной.
Что ж оставалось делать бедной?
Она с рукой разсудок отдала.
А сердце? Бросила с досады
И ум хозяйством заняла,
Уехавши в его посады.
И так она принуждена забыть
«То love, draimer, amar, любить».
Заняться просто садом,
Садить капусту «рядом»,
Расходы дома проходить
И птичной двор свой «разводить».
(61–62)