Наконец на высоком древке взвился условленный багряный княжеский стяг.
Завизжали татары, как санные полозья на повороте, поднялось над заснеженной поймой белое облако, тронулись конные ряды лучников один за одним, догоняя друг друга у невидимой черты, где скидывали они с тетивы стрелы. Новгородцы ждали того — подняли над головами щиты. Немногие татарские стрелы пробили брешь и достигли цели. Крик татар еще не исчез безвозвратно в воздухе, еще не осела снежная пыль из-под копыт их коней, как пошли на новгородцев, обнажив короткие мечи и сулицы, сподручные для пешего боя, тверские полки. Твердо, плечо к плечу, двинулись им навстречу и новгородские «плотники».
Шли молча. Ни те, ни другие не поминали ни Бога, ни князей, ни родителей — так велика была ненависть, ни злое слово, ни крик ничего не могли к ней прибавить. Оттого, что молчали, те двести саженей, разделявшие ратников, казались непреодолимым вечным путем, но первым никто не хотел нарушить молчание. Так и молчали до железного звона, а там уж не разобрать было, кто кого клянет, кто кого зовет, кто кого поминает… В один бесовской, ненавидящий, злобный вой слился единый русский язык, в котором не осталось места для слов.
— А-а-а-а-а-а-а-ля!.. — кричали одни.
— А-а-а-а-а-а-а-ля!.. — кричали другие.
Никогда досель не было в жизни князя столь страшной, кровавой и дикой сечи, как та, что случилась под торжскими стенами.
Зная вину и не видя в ином спасения, новгородцы бились отчаянно, предпочитая умереть с честью, но не сдаться великому князю, от которого все равно они не ждали пощады. Раненые новгородцы об одном молили и своих и чужих:
— Христа ради нашего Господа, убей, человече!..
Иных и убивали из жалости, по ходу пронзая железом.
Мертвых не обирали — новгородцам было то ни к чему, а тверичи дрались не за добычу, но вымещая обиду.
Как ни противились новгородцы, однако силы их в сравнении с силами Михаила были ничтожно малы. На смену уставшим рубить тверичам вставали владимирцы. Отдышавшись, отхаркавшись да отерев с лиц пот и чужую кровь, чтобы не застилала глаза, с новым остервенением кидались тверичи в рубку.
Михаил Ярославич также сошел с коня, чтобы быть рядом со своими тверичами. До десятка новгородцев один положил. Средь них мальчонку безусого. Сначала ударил, а потом уж увидел, кого бьет, но поздно было. Голова его скособочилась, осела на плечо, а белая кожа на тонкой шее сине вздулась на месте удара, покуда не хлынула кровью…
Что ж — бой. В бою не знают различий, в бою убивают. Только худо отчего-то стало Тверскому. Бросил меч. Пошел прочь. Поначалу слышал, как позади, оберегав Князеву спину, ухая, рубится Тверитин. Потом смолкло все, точно не посреди битвы шел, а по мертвому полю.
Со стен города в безмолвном оцепенении глядели торжские жители на великое зверство. Бабы плакали без голоса, одними слезами, глядя, как кончается русская жизнь.
«Господи! На что мы рожаем-то?! Господи…»
Господи, слышишь ли ты?
А Михаил Ярославич шел, тяжело загребая ногами по грязному, кровавому, протоптанному до черной земли снегу.
И было ему видение.
Словно смотрит он сверху, откуда-то с высокого неба, на себя на другого. А тот, другой, будто бы идет по земле, но под ногами его, обутыми в те самые сапоги, что были на князе сейчас, не снег, не земля, не трава, не песок, не тропа, не дорога, не лесовый настил, а мертвые русские люди. Именно мертвые, потому что лица их страшны и безглазы, именно русские, ибо все они, несмотря на то что мертвы, говорят на одном языке, произносят одно слово, не отворяя мертвых, сомкнутых губ:
«Пошто? Пошто? Пошто? Пошто? Пошто?..»
А тот Михаил, что вверху, в Божьем венце небесном.
А тот Михаил, что внизу, в кровавом венце.
«Пошто? Пошто? Пошто?..» — быстрей и быстрей кричат мертвые, точно подгоняют его, и он идет все быстрей, быстрей, но не кончается мертвое поле и не стихают слова в ушах. Быстрей! Быстрей! Кажется Михаилу — он уже бежит, летит над тем полем, но все не кончается мертвое поле, нет для него предела…
Тяжело загребая ногами, более привычными к стремени, чем к земле, не оборачиваясь, медленно уходил от сечи великий князь по грязному, кровавому снегу.
Незадолго до скорых потемок серого короткого февральского дня битва меж русскими завершилась полной, разгромной победой сил великого князя. Израненные, жалкие остатки новгородцев затворились в Торжке.
Играя конем и плетью, весело скаля зубы, к тверскому князю подскакал Тойтемер, воевода Узбеков.
— Харош урус бьется!
— Сойди с коня, пес! — не разжимая губ, каким-то жутким, утробным рыком с ненавистью одернул его Михаил Ярославич.
Видно от неожиданности, татарин опешил. Теперь глядел на Михаила зло, с выжиданием.
Тверской был черен лицом, точно в горе. Губ не разжимал, говорил сквозь зубы, как будто глотку ему свело:
— Что татар пустил мало?
Тойтемер ухмыльнулся:
— Две собаки дерутся, третьей нет места.
— Собака — ты и есть.
— Зачем лаешь, князь? — обиделся татарин.
— Царь я тебе в своей земле, татарин, слышишь ты, царь!..
Тойтемер вспыхнул лицом, зло усмехнулся, но отвел глаза в сторону. Ему не терпелось кинуть своих татар вслед затворившимся новгородцам. Сейчас, когда их войско было смято, раздавлено, подошло время татарам показать удаль в стенах опрокинутого, побежденного города. Ни у кого не было сомнений в том, что грозная торжская крепость, опоясанная высоким земляным валом, теперь беззащитна. Мужества, наверное, достало б новгородцам, но сил у них не было — из полутора тысяч ратников в крепость вернулось не более трех с половиной сотен, да и те наполовину оказались изранены. А немногочисленные жители Торжка, не имея вины перед князем, не имели и мужества. Кабы не честь и не страх перед татарами, они бы и сами отворили великому князю ворота.
Татары же, покуда русские бились, уничтожая друг друга, запасливо снарядились котомами для скорого грабежа и ждали лишь знака, чтобы ринуться в приступ. Ведали Тойтемеровы воины, что в богатом, бойком Торжке было чем поживиться. Потому и рвались первыми войти в город.
— Дай волю… царь, — покорно, но усмешливо скривил губы татарин, — сейчас возьму тебе город.
— Нет на то моей воли. Нет! — глухо, сквозь зубы, но твердо ответил Михаил Ярославич.
И потом как ни склоняли его взять Торжок приступом, на все доводы татарских да и русских воевод великий князь отвечал непреклонно и коротко:
— Нет.
Словно ему было важно не покарать, не уничтожить в прах своевольных новгородцев, а принудить, заставить их покориться и вновь признать его старшинство. А над мертвыми не бывает старших.
В обмен на жизнь и мир Михаил Ярославич потребовал выдать ему Афанасия Даниловича и Федора Ржевского и заплатить за измену великий откуп.
Не веря в милость тверского князя и, видать, еще полные решимости умереть, новгородцы ответили твердо:
— Не выдадим Афанасия, но помрем честно за Святую Софию!
Однако задумались. Многие из них смутились тем, что великий князь, имевший достаточную возможность на их же плечах войти в город и поквитаться с ними кровью еще вчера, отчего-то этой возможностью не воспользовался. Это было непонятно. И это давало пусть крохотную, но надежду на мир с Михаилом Ярославичем, а следовательно, и на жизнь. Тогда же многие должны были, хоть перед самими собой, признать новгородскую неправоту перед великим князем.
Ничто другое не завладевает человеком так властно и скоро, как надежда на жизнь, внезапно явившаяся после того, как он уж готов был умереть и не умер лишь Божией волею.
Еще стояли несколько дней вкруг Торжка. Великий князь не спешил. Тяжелей всего ему оказалось сдерживать Тойтемерово войско. Татары не понимали нерешимости князя, злились, ругали глупых русских и весь бесполезный поход на Русь, впервые не давший ни прибытка, ни удовольствия. В конце концов, устав ссориться с Тойтемером, Михаил Ярославич из своей казны изрядно заплатил татарам за невольное беспокойство и отправил их восвояси.