Не казнил Узбек и ближайшего из эмиров Тохты Кутлук-Тимура.
А в Дешт-и-Кипчаке кипели страсти: по степи, загоняя коней, летели гонцы, неся от кочевья к кочевью тревожные вести, то тут, то там близ Сарая появлялись летучие отряды степняков. Одни эмиры требовали созвать курултай, другие али собирать войсковые туманы, чтобы уничтожить ненавистных магумедан и их хана, третьи слали Узбеку письма. «Ты ожидай от нас покорности и повиновения, но какое тебе дело до нашей веры и нашего исповедания? Как мы покинем Джасак Чингисхана и перейдем в веру арабов? Думал ли ты о том?» — спрашивали они.
Одним словом, готовился обратный переворот. Среди заговорщиков был Инсар, второй сын Тохты, могущественный эмир Тунгуз, сын Мунджи, и многие другие татарские князья, не желавшие переходить в мугамеданство. Был среди них и тайный магумеданин Кутлук-Тимур. Кутлук-Тимур и выдал заговорщиков. Но не то удивительно, что он рыдал их, он всегда безошибочно предавал обреченных, как предал он Ногая, да и яд Тохте мог поднести только Кутлук-Тимур, странно, что он, магумеданин, оказался в числе заговорщиков-ламаистов. Кутлук-Тимур с ведома, а то и по указке Узбека сам и затеял тот заговор, чтобы разом выявить и уничтожить ханских врагов в столице, без которых остальная степь, уже не сможет подняться.
Заговорщики позвали Узбека на пир, якобы устроенный в его честь, на котором и намеревались его убить. Казалось, все предусмотрено и готово к убийству. Заранее уведомленный Кутлук-Тимуром, Узбек приглашение заговорщиков принял милостиво. Однако на пир пришел не один, но с войском.
Теперь сердце Узбека не знало пощады. Он казнил всех, кого дальновидно не казнил прежде: и Тохтоевых жен, и других Тохтоевых сыновей и их жен, и Тохтоевых племянников и их жен… Он казнил и многих нойонов и беков, даже тех, кто не был напрямую причастен к заговору, но предлагал собрать курултай, и тех, кто слал ему письма или просто стоял в стороне.
Не почитая Джасака, Узбек из всех правил великого предка всегда и неукоснительно соблюдал одно: достоинство всякого дела заключается в том, чтобы оно было доведено до конца.
Степь ужаснулась и покорилась.
На том и умер старый, злобный, но простодушный Дешти-Кипчак.
Гийас ад-дин Мухаммад Узбек был юн и красив той царственной красотой, что отличает красоту властителей от заурядной пригожести мелких злодеев и неумеренных сладострастников.
Узбек был велик. А его юное, миловидное лицо лишь подчеркивало это величие. Никто еще не знал, что спустя немногие годы целые народы в знак любви к государю назовут себя его именем, никто не ведал, что причислен он будет к самым умным и могущественнейшим царям мира, никто не предполагал, до каких небывалых высот вновь возвысит этот отрок Золотую Орду.
Не знал о том и Михаил Ярославич. Но с первого взгляда, когда увидел он в ханском дворце молодого царя, нахлынуло на него отчаяние, чувство необоримой и очевидной безысходности, которой не было ранее, и защемило сердце. Точно сердце вперед ума узнало, кто перед ним.
Румяное, в нежном пушке, тонкогубое, не желтое, а скорее смуглое лицо хана будто светилось изнутри непреходящим изумлением, словно все, что окружало его, было внове ему. Когда он слушал доклады визирей, рот его даже приоткрывался как-то совсем по-детски, а брови, сросшиеся на переносье, сами по себе ползли вверх.
«Вот как? Любопытно… так-так-так», — без слов говорило его лицо.
Когда он бывал милостив, улыбка Узбека лучилась добротой и приязнью.
«Ну что же! — звал он к себе всех и каждого улыбкой всемогущего Бога. — Идите же ко мне! Разве вы от меня ничего не хотите? Я дам вам — всем и каждому — то, чего вы пожелаете. Ну же…»
Но мало кто обманывался этой улыбкой.
Когда же хан был сумрачен, то наводил округ такой ужас, что не только визири, а и мимолетящие мухи, казалось, впадали в уныние. Но менялся хан лишь для того, чтобы нынче отличаться от себя вчерашнего, а завтра не быть похожим на себя сегодняшнего.
Однако внутри он всегда оставался холоден, расчетлив и ровен. Никого не впускал в душу, был одинок, счастлив и корд своим одиночеством. Вести и те принимал на ум осторожно, как глотают студеную воду.
Весело и удобно было хану менять личины, зная заранее, на многие годы вперед, чем обернется кому-то вот эта его улыбка, оброненная будто бы невзначай…
Более двух долгих лет с тоской наблюдал Михаил Ярославич за внешними переменами и уловками хана. При всей его дальновидности, при магумеданской изощренности строгого и ясного ума, сам по себе он все-таки не был страшен князю, хотя бы потому, что во многом Михаил умел понять и предугадать молодого Узбека. Но за Узбеком стояла Орда, страшная и без Узбековой воли, Орда, которую хитрый хан предусмотрительно еще прочнее сплотил на века жесткой единой верой.
За Тверским была Русь.
А из Руси приходили худые вести. И скорбные… Во Владимире, в Успенском монастыре, почила благоверная инокиня Мария. В миру княгиня Ксения Юрьевна. Матушка…
Еще никогда с такой безысходной тоской не принимал Михаил Ярославич обычный татарский волок. Хотя и волок был необычен. Узбек держал его подле себя, впрочем не допуская вблизь, будто нарочно испытывая терпение великого князя. Не было нужды ему далее оставаться в Сарае, все, что можно было решить и уладить, было улажено и решено. И ярлык с новой ханской тамгой давно уж лежал в походном княжеском сундуке. Но великий беклерибек Кутлук-Тимур, с которым несколько раз добивался встречи Михаил Ярославич, лишь пыжился и глядел на русского князя, не скрывая злорадства и давнего, необъяснимого презрения: мол, погоди, князь, не торопись, теперь уж недолго осталось…
Михаил Ярославич понимал, о чем говорил взгляд беклерибека. Впрочем, значения ему не придавал: какой татарин не хочет смерти русского князя?
— Когда же? — одно спрашивал тверской князь у Кутлук-Тимура.
— Нет покуда на то воли великого шахиншаха.
Михаил Ярославич понимал: с той прытью, с какой начал Узбек, он не удовольствуется наведением порядков в одной лишь Орде, непременно потянет руки к Руси, и Узбековы руки будут покрепче иных, а Русь и не чует того. Сказывают, Новгород так вольно разгулялся под Юрием, что от ушкуйников[92] спасу нет, до Нижнего добегают на лодьях, а по пути бесчинствуют, словно в чужой земле.
В долгие, беспроглядные сарайские ночи, тревожные от ветров, ему мнилось: попади он сейчас на Русь, одно имя его остановит беззакония. А Новгород он накажет по-своему, так, чтобы надолго запомнил… А Юрия… Что ж Юрий? Как ни обширна земля, а, видно, не жить им вместе с племянником на земле этой. Хватит уже — до трех раз прощают.
И молил Господа освободить его из татарского плена.
За те два года, что провел Михаил Ярославич в новом Сарае, не так уж много раз видел он хана, а еще менее говорил с ним. Но всегда, понимая, что хитростью с Узбеком ему ничего не достичь, говорил откровенно, насколько можно было быть откровенным русскому князю с ордынским царем. И всякий раз с горечью сознавал, что и откровенностью не добился, чего хотел. Милостиво улыбаясь, Узбек принимал самые неожиданные, внезапные решения, но совершенно противоположные тем, на какие рассчитывал Михаил Ярославич. Иногда то обнаруживалось сразу, иногда после.
В Сарай великий князь пришел вместе с митрополитом Петром. Тому тоже надо было подтвердить у нового хана монастырские льготы, существовавшие еще со времен Менгу-Тимура. Кстати, Михаил Ярославич и надоумил на то Петра, и уговорил его пойти в Сарай вместе с собой.
С пущей щедростью Узбек подтвердил те льготы, но при этом ущемил права великого князя и защитил перед ним митрополита. Михаил Ярославич ждал ответа от константинопольского патриарха Нифонта на свою грамоту, в которой просил церковным судом судить Петра и, коли суд найдет возможным, сместить его с высокого митрополичьего престола. К тому он прилагал основания.