— Ну, а зачем сердишь меня? — недоумевает Семен.
Вылечивал людей Семен Титов от самых страшных недугов, перед которыми отступали городские доктора, изгонял и холеру и тушил тиф, вылечивал бруцеллез, что появлялся из молока заразных коров. Знал Семен только те болезни, что человек от скотины приобретает, но умел также и грыжу выправлять. Приезжали к нему бабы из далеких окрестных деревень со своими младенцами и бесстрашно, без отчаяния отдавали Кирзовому под его легкую руку:
— Спаси!
Только страдал Семен Титов одной тайной тайною — найти живую воду, чтобы жизнь она продлила, освободила душу и тело от слабости. Уходил он то в глубь леса, то в простор степи, то ранней весною до цвета, то среди лета до клубня и плода — искал травы, собирал их цвет или семя, выжимал соки, то деготь гнал, то кашицу варил. Дуб — крепил, волчья ягода крушина — слабила, и чеснок помогал, и земное перо лука, отвар капустный, и гриб мухомор, но не находил он того корня, что молодость оставлял.
Смешивал мази, яды и соки, вылезли у него от поиска такого волосы и сходили с рук ногти и чуть не лопался глаз, а Семен все искал и искал, будто живя в сказке, далеко от всех нас, за тридевять земель, и будто спускался изредка к нам, чтобы излечить раны, приподнять скотину и дать начало новой жизни.
— Ты попробуй, Захар… прошу тебя! — и пошел он дальше. — Тюф-тюф — комарик укусил…
Дед просит у бабки гребень и расчесывает белую свою серебряную бороду, пушит ее. Из волос вынимает сено, тонкие палочки, засушенных комаров — гребень трещит в бороде.
Тихим голосом дает дед команду, и бабка отмыкает сундук. Вынимает она оттуда праздничную дедову рубаху, синюю, в белый горошек, черные суконные галифе и носки из белой козьей шерсти. Бабка специально держит и ухаживает за белой капризной козой, которую так и зовут «Захарино племя».
На голову натягивает дед мичманскую фуражку, чуть сминает ее для лихости и форса, вешает на рубаху полный бант своих Георгиев и медали, что хранятся у него за портретом Карла Маркса. Дед молча вынимает из сундука новые галоши, обувает их и, покряхтев, закуривает самосад.
— В советскую контору с царским крестом, а? — не глядя на деда, спрашивает Никанор. — При всем параде ты, а для чего? Може, не совсем красиво, Захар Васильич? Ведь день-то сегодня будний!
Никанор успокоился, дозавтракал, облизал ложку, вытер руки о волосы, попросил у деда табачку. Закашляли они оба, с натугой, с ожесточением, и дым волнами расслоился по горнице, затопил потолок — едва теплится лампадка у бабкиных богородиц.
— А это кто ж у тебя? — спрашивает Никанор, показывая на Маркса. — Борода богатая, личность у него открытая, бесхитростная. Родня?
— Родня, — буркнул дед, — темнота ты. Едины мы с ним по духу, ясно? — Дед еще не разобрался в себе, беспокойством занозило, и ему хочется разузнать все, рассмотреть по частям и в целом обмозговать все.
— Все-таки я чегой-то не пойму, — удивляется дед. — Ну, тогда ихто был? А? Никанор? Совет дай.
— Не знаю, — тихо и честно отвечает Никанор. — Как перед богом говорю…
Не успели они вернуться к своему разговору и перешагнуть порог, как в горницу вошла Ягериха. Каждый раз, когда дед возвращался из лесу или с займищ, с лугов ли, с реки ли, к нам, словно невзначай, забегает Ягериха, поглядит, ощупает всех колючими глазками и заводит с бабкой разные разговоры — болтовню. И сейчас ей спонадобились дрожжи, закваска ей нужна, «корки хлеба нет в доме, а мужик собирается на покос».
— Да сено совсем худое, скребет он его прямо, как с лысины снимает, — начинает разговор Ягериха и незаметно вовлекает в него бабку. — Но все же, — тянет Ягериха и открывает свой тонкий рот, — кто же это Сашорке ворота дегтем вымазал? А? На меня ведь грешат. Ежели разговоры идут, это для меня все одно, что по морде коровьим шлепком. Но кто это сделал, а? Кто? Как ты сама думаешь, Дарья? Може, Васька Перфильев? Он прошлый год Пузырева Дементия дедом сделал! Он! Это я тебе как на духу говорю, видела, как они с Анюткой в малинах прятались. За что его, козью рожу, кольями били. Вот хорошо Захар Васильич отняли…
— Ты что балаболишь, колода, — обрывает ее дед. — Стыду в тебе вовсе нет, трепло!
— За воровство его били, — не отрываясь от цигарки, протянул Никанор.
— Но кто же тогда ворота те вымазал? А може, Гараська — тот до баб горячий до невозможности, просто кобель кобельский. А може, Дарья, Сидор Красненький? Он ведь к ней, зараза, тоже ползал. Только гнала она его безо всякой жалости. Санюрка об то время Гришку грела… Но кто же все-таки воротья-то вымазал, ну… отчаюга ведь? — она будто невзначай, равнодушно посмотрела на деда и, не заметив ничего, продолжает дальше: — Отчаюгам все с рук сходит. Убили мужика в овраге, три рубли забрали, а грешат на Викулова. Викулов, он что есть? Белый бандит и в атаманах, може, ходил. Сколь лет в селе его не было. В народе говорят, что братан его из тюрьмы сбег и у нас в лесу скрывается. Не слышно ли чего было, Захар Васильич?
Дед промолчал, отодвинул миски, вот-вот поднимется…
— Но кто же ворота вымазал, а?
— Иди отсель! — гаркнул дед. — Кобыла! Тебе никто не вымажет! И чего ты с ней, Дарья, разговор держишь?
— Не забижай соседку, — прикрикнула бабка. — Хулиган. Сам такой — людей не могешь осудить, что морда у самого в пуху. Бабник!
— Несчастные мы, — горестно сморщилась Ягериха. — Кажный ведь обидеть могет без зазрения совести. Борониться нам нечем.
— Геть! — взревел дед, и Ягериха вихрем прямо выскочила из хаты. — Вот как тут ведьмов переведешь?!
Дед успокаивается, не торопясь оправляет свою одежду, бродит по горнице, дымит и кашляет гулко и с хрипотцой.
— Вот сейчас ты поведешь меня в контору, как бандюгу, — глотает дым Никанор. — Всему населению напоказ. Може, Захар Васильич, я наперед тебя из хаты выйду и пойду сам собой, а? Будто ничего к тебе не имея. Али позадь тебя, а? Вроде бы сам по себе, по своим делам… А то мне чегой-то тошно делается, как вспомню, что ты ведешь меня за шиворот, как Шарика.
— Ты, Захар Васильич, батюшка, пусти его наперед себя, — влезает в разговор бабка, — это ему позор!
Дедок помалкивает и рукавом начищает Георгии.
— Три ночи кряду не спал, это что тебе — прости-здорово! — задирает бороду дедок и прищуривается. — Старого человека три ночи таскал по темному лесу — то можно? У меня вся кость заболела через тебя, кобель шелудивый. Попался бы мне в первый день — то и разговор другой.
— Все одно, — бубнит Никанор, и глаза его по-детски светятся надеждой. — Знал бы, нарошно тебе в руки бы влез. Да к тому же ты мордобойством занимался. Это мне амнистия подчистую.
— Морду я тебе за дело побил, — миролюбиво покуривает дедок, — за то, чтоб уважение к старшим заимел. А кто на селе трепался, что я — «старый хрен»? Амнистия, говоришь?! Кто должен за дубы отвечать? За каждый дуб столетний, древний, будешь сотню сажать. Так я тебе и в правлении скажу. Окромя того, ты меня за выстрел должен разуверить.
— В тюрьме, Захар Васильич, тухлую воду ведь дают, — напоминает бабка Дарья. Она поверила Никанору, учуяла его невиновность и с жалостью смотрит на здоровенного растерянного человека, попавшего нечаянно в беду, и так уж ей хочется помочь. — Тухлую воду-то, господи!
Но дед, словно проникая в то слабое движение души, сурово сдвигает брови.
— Ты курей не забудь накормить! — повернулся к ней дед. — И гусынь! Слышь?
— Слышу, Захарушка, — сникла бабка. Дед сдвинул брови, помолчал, но голос его уже подобрел.
— Давай, Дарья, мне заданье, что в лавке купить. И выдели мне там такой кредит, чтобы мог бутылку в «Вянтере» с мужиками распить за беседою. Селедки, говоришь? Чаю? Соли? Еще чего?
Дед вынимает из кармана здоровенные часы-луковицу и открывает их. Раздается треск, будто заряжается берданка. Часы похожи на кистень — можно разбойничать на большой дороге, если цепочку приспособить. Дед поглядел на тени, что падают от плетня, вгляделся, прищуриваясь, на циферблат.