— Может, я зря его, а? Ушел бы? — спрашиваю манси, а тот, словно боясь взглянуть на меня, на мое ружье или вовсе не желая слушать, остервенело машет топором, раскряжевывая листвянку, и швыряет поленья в костер, бросает в гудящее пламя можжевельник, торопливо выхватывает дымящие головешки и раскидывает их перед входом в палатку.
— Ты чего дымишь? Что ты дымовую завесу, как самострел настраиваешь, темный ты человек? — бултыхнется в сапогах юный техник и, задыхаясь, жадно ощупывает звериную тушу и ложится рядом, вытягивается — пятки вместе, носки врозь — примериваясь по росту. — Ничего себе медведушка?! Ловко вы его, Алексей Ваныч, пластанули, — завистливо протянул техник, пробуя ножом медвежий коготь.
— Лов-ко-о?! — прошептал манси и сторожко оглянулся. — Хозяина тронули… а с чем он к нам шел… какие он думы нес в голове своей лесной? Ловко… — бормочет манси, и выхватывает из костра дымящее корневище, и обегает вокруг меня, сужая круги, а потом, зачерпнув миской из реки, неожиданно плещет на меня ледяной водою. — Дымом отогнать, водой отмыть…
— Во дает! — схохотнул техник, поскребывая ножом но гладенькой сланцевой гальке. — Он же, хозяин твой, нас изготовился прикончить, а ты… — Техник обернулся ко мне и заныл: — Алексей Ваныч, дайте мне хоть одну лапу или клык из пасти. Амулетом буду носить в память о знаменательной встрече. Вот умора, дружки обхохочутся, когда узнают, что медведь чуток не закусил нами.
Погас ветер в долине, над Ялпинг-Нер — Священной юрой — вызвездила Большая Медведица, опустив ковш к горизонту, и замигала Полярной звездой, словно всматриваясь в упавшего хозяина леса. Я перешагнул через дымы костра и, «очищенный», вошел в палатку. Черт возьми, как сторожат нас ушедшие века, как шаманят над нами совиным криком, как незримо проникают и внезапно оживают в нас.
Ничего… уже сегодня из снегов, от обледенелых берегов мансийских рек, от волчьего воя и вороньего крика, из кондовой тайги, из чащобы пармы, от росомашьего следа и заячьего скока я высажусь в городе, среди каменных домов, где затаилась моя комнатенка. Отсюда, из-под хребта Маленьких Богов, она кажется крошечной ячейкой, узенькой норой в завалах книг, в грудах камней, что оседают на полках после каждого сезона. В шкафу на вешалке распят черный костюм, а в картонке прячутся остроносые туфли, которые я никак не изношу, потому что некогда и негде таскать их с такой роскошью, как галстук. Так что галстук у меня хоть и новый, но, наверное, давно уже морально износил себя. За лето в комнатенке набивается пыль, как на мучном складе, и прострочена она мелкими тараканьими шажками — когда соседи, перед тем как уйти в зиму, травят это зверье, тараканы спокойно отсиживаются в моей комнате. Для соседей, снабженцев нашей экспедиции, я словно бельмо в глазу — занимаю комнату в трехкомнатной квартире. Для них я тот же таракан, которого нужно непременно выжить, и они проделали бы это весьма успешно, если бы я хоть капельку обращал на них внимание.
— Разве это справедливо?! — жалуется за стенкой соседка, угощая гостей. — Разве справедливо — он и мы?! Да мне говорить-то с ним не о чем. Холостой он до сих пор, неженатый парень, ну и пусть живет в общежитии, а не рядом с порядочным семейством. Девки, к нему, понимаешь, ходят… Нет, писать, писать на него надо, все писать, — как по ночам не спит, ходит, ходит по комнате из угла в угол, курит и бормочет. Может, по старой привычке… знаешь, у людей вырабатывается, когда они в тюрьме сидят, понял!
Семейные мои соседи тихо вздрагивают, когда я появляюсь в городе.
Немного странно: у раскаленного костра, над дикой тушей хозяина леса морозным голубоватым пламенем разгорается: Полярная звезда, под ней зачуханный, в саже, крови и шерсти косолапый техник, обдирает медведя, я заворачиваю окаменевшие ракушки, и у меня затекла спина и хрипит в горле, а где-то за тридевять земель — так далеко и так близко от замерзающей реки — меня нетерпеливо поджидает рассерженное начальство, чтобы засобачить последнего строгача за то, что затянул сезон, измотал до изнеможения людей и навсегда оставил среди камней геолога, своего друга, Илья был старше меня, мудрее и сильнее, но разве жизнь может уберечь всех сильных и мудрых? «Возвращайся на базу немедленно», — приказало начальство в тот день, когда я потерял медь. А как я мог не потерять ее, когда опустел и заледенел без Ильи, когда совсем обалдел, сорвался с румба и мотало меня из стороны в сторону. «Возвращайся немедленно для объяснений», — гремело начальство в эфире и, вероятно, полагало, что я запрятался в каменистых распадках и меня нужно вытаскивать отсюда силком.
— Гудит! Ты слышишь, начальник, гудит! — кричит мне манси Яков и подбрасывает в огонь сушину, хоть ночь растаяла в рассвете. — Вер-то-лет!
Вертолет еще дрожит, колотится, раскидывает головешки и раздувает костер, но уже откинута дверца, и озабоченный пилот кричит:
— Быстрей! Да шевелись ты, солнцу и ветру брат! Гру-зись, с севера — шквал!
Мы грузим, швыряем тяжеленные ящики, затаскиваем обледенелую палатку, закоченевшую медвежью тушу, и вертолет тяжело, с разбега, поднимается над стылой рекой. Пересекаем хребет Маленьких Богов и хребет Большой Оленьей Лапы — заснеженные, оголенные, доступные всем ветрам и тьме, что надвигается с океана и скоро заполнит и долину Ягельной реки, и гору Снеговой Юрты. Под нами реки, заросшие тальником, по обледенелому болоту пробирается темное стадо оленей, оно колышется в клубах пара, и резкими тенями мечутся собаки. А потом кончается горная тайга с плешинками тундры, лес густо заполняет мягкие борта долин, сгибаются под ветром сосны и как-то по-родному теплеют острова кедрачей. Вот уже час проплывают под нами западины озер, и вот-вот, совсем скоро появится наш поселок, где мы перегрузимся на большой самолет, и тот примется глотать небо, разрывая облака.
Успели, такая удача! К поселковой пристани прилепился обшарпанный теплоходик, покачивается поплавком в загустевшей свинцовой реке. Я долго тряс тугое плечо пилота, тот выругался, но все-таки подсел рядышком с пирсом, не задев проводов и раскидав собак, и мы бегом, под капитанское рычание в мегафон, перекидали ящики в трюм. Кончилась навигация, и осипший капитан торопился покинуть приполярные широты. Что ж, пусть юный техник по воде сопровождает фауну и рудные пробы.
— Эй ты! Волосатенькая шпротина! — кричит мне капитан. — Войди-ка в каюту, Леха!
Каюта пропахла сигарой и «Шипром», теплым деревом и лаком, свежим бельем, и неуловимо, как-то робко дрожал здесь тонкий запах ландыша, струился холодноватой, родниковой чистотой, тревожно и необычно среди компасов, латунных приборов и хронометров. На столе откупоренный коньяк, истерзанный лимон и распластанная семга в россыпи брусники. Парок поднимался над миской разваристой картошки.
— Чего принюхиваешься?! — прохрипел капитан и заглянул себе за спину. — Вчера еще должен отдать швартовы, — крикнул капитан и наполнил длинноногие, но объемистые посудинки. — Шуга тащит. Перекаты взгорбатило. Штормит на Оби. Да начальство твое рацию дало — загрузить тебя. Помни мою доброту, Леха! Давай тост!
— Не будь кнехтом! — отвечаю ему, обсасывая лимон, а тот обжигает, скручивает губы. — Не спрыгни с румба, кэп! Не сядь на мель!
— Зна-е-ешь?! — хрипнул капитан, и широкое, почерневшее на ветрах лицо побагровело, а в гулкой груди булькнуло и треснуло — то ли смех, то ли кашель. — Откуда знаешь?
— Чего я должен знать? — пытаюсь подцепить ножом ускользающий грибок.
— А это?! — повел вокруг тяжелой лапой капитан, словно раздвигая каюту. На стене из-под новенького кителя цветасто струилось легкое платье, опадало складками в рябиновых кустах, из распахнутого чемодана свисали колготки, прикасаясь пяткой к импортному галстуку в пальмах и обезьянах, а над барометром с фотографии завлекательно улыбалась наша нормировщица Елизавета Крюкова, или, как называла она себя, — Элиза.
— Понял? — капитан чугунно опустил на стол кулак и раздавил брусничку. — Не будь кнехтом! — усмехнулся он. — Быстрый ты, однако, парень!