Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— С ума сошел! — решает Николай. — Что с ним делать, а?

— Бахни в воздух! — предложил я.

— А? Что? Кого? — завертелся вокруг самого себя Галкин, но после выстрела дуплетом взгляд у него стал осмысленным. — Смотрит, а? Глазом ведь смотрит!

— Что ты, Семен, крутишься? — ворчит Басков. — Ты фото сделал? Сделай! А теперь давай первооткрывателей снимай. — Гоша уцепился за бивень, меня посадили рядом с глазом, начальник прилег вдоль хобота.

Потом поменялись несколько раз местами.

— Учти: мамонта нашел он! — Николай ткнул в меня пальцем. — Показания прессе и другим органам будет давать он, как первый очевидец. Сомневаюсь я, Галкин, чтобы ты не присвоил этого открытия.

Но Семен совсем ошалел от радости и махнул на Баскова — пускай ворчит.

Я рисую в полевую книжку поверженного мамонта. Его правая нога подвернута, а левая — напряглась и не может поднять туловища. Мамонт, наверное, бился, у него не хватило сил, и теперь он неподвижно смотрел в голубое, новое небо, в котором полыхало солнце, и проклинал его. Он грозил ему бивнем, таким желтым и уже не страшным, как ржавый ятаган янычара. Огромная голова-валун, из глыбы выглядывают черные мышиные глазки. Один приоткрыт, а другой светится и блещет на солнце замерзшим, будто неземным яблоком. Остановилось время, и мамонт смотрит на меня в прошедшем времени, в плюсквамперфекте. Нет ресниц — голые-голые глаза. А в глазах ночь и темнота пещер.

Давно то было… Так давно, что не помнят об этом ни самые мудрые, ни самые древние. Тогда и молнии были другие: красные и зеленые молнии, и даже черные, и другие звери копытили землю и мяли травы, и другие ветры пролетали над землей, и другие реки и другие были моря. Тогда все было другим: и ночь, и день, и звезды, и рев зверей. Мудрые не помнят — у мудрости такая короткая память. Но мудрые говорят, что под другим небом, где замерзали и дрожали звезды, под другим, совсем не нашим небом вырос лед. Вырос и пополз, и прочь побежало от него все живое, в ком была кровь или зелень листа. Бежал и падал лес, и бежал, скуля, обезумевший зверь, и бежала птица с поникшим крылом. Вот тогда из бегства живого появился человек — в короткий день и длинную холодную ночь. И падал снег, и скрипел снег, и рвались и падали в сугробы огненные полосы с неба, и мерз лес, и ревел зверь. А впереди льда стелилась пустыня, а по бокам его с запада и востока раскинулись топи и зыбуны с гиблым лесом. Медленно полз лед, как обожравшаяся росомаха, как голодный январский волк. И страшно было его медлительное, нечеловеческое движение — неумолимое и слепое. Только не убегал от звенящей стужи человек, он ушел в пещеры, в глубокие норы, оделся в шкуры и в темноте пещер, задыхаясь от дыма, берег огонь, упавший с неба. Он выходил на охоту — сутулое, волосатое, немыслимое в этом мире, забавное в своей двуногости, необычное в безоружности существо, и дыбилась на нем шерсть, и ярость горела в глазах, и был он страшен, страшнее всех хищников — так страстно он бился за жизнь.

Бежали леса, проносились бури и падали на грудь человека, ревели реки, ревела степь и над ревом рева глыбился мамонт, а человек, маленький и дерзкий, бил его камнем и дубиной. Долго таился он в глубине пещер, боясь тьмы и боясь света, кутался в шкуры и дрожал над огнем. Твердым кремнем он вырезал мамонта и саблезубого тигра, свирепого носорога, гигантского оленя и богиню земли — женщину. Близ огня, под нависшей скалой собиралась орда. Огонь угонял ночь и творил день, но билась ночь черной бабочкой над огнем, и тот гас, а люди кричали, но вновь зажигался день, а из дня рождалась ночь. А лед полз и полз. И не стало рек, и не стало леса и зверей в легкой шерсти, а лишь шерстистые, грубые и огромные звери. И человек, такой растерянный, волосатый и хищный, стал создавать богов и духов. Они заселили чащу, воды и небо, гнездились в дуплах и скалах, таились в омутах и перекатах. Они вошли в человека страхом.

Ревел тигр, ревел лев, и над ревом рева глыбился мамонт. И человек бесстрашно вставал перед его желтым, слепым бивнем. И гибли тигры, и гибли волосатые глыбы, а человек стал медленно выползать из тьмы пещер, стал крепнуть и свергать богов. Бежало солнце, и бежали, обгоняя друг друга, поколения. А потом солнце опалило землю и сожгло лед. Он исчез, но остались зима и лето, весна и осень. Остались ночь и день — слишком много ночи, и много зимы. И немало еще в нас осталось древнего, жесткого, и не скоро нам избавиться от мерзлоты.

Нашли мамонта… В его облике, диком и могучем, угадывалась такая древняя жизнь, словно просматривался и виделся тот, уже ушедший, мир. Мы словно заглянули в свое пещерное прошлое. А мамонт лежал, как глыба былого, лежал поверженный, в мерзлом саркофаге.

Дали радио в Москву, сообщили в Ленинград, два дня фотографировали тушу, рисовали ее, измеряли. Обнесли загородкой и берегли, чтоб не растаял, не то поздние мухи растащат по крохам.

— Какой же он породы, Семен? — спрашиваю его.

— Какая разница! — махнул руками счастливый Галкин. — Изумительный экземпляр! Но тает, как мороженое. Боже мой! Что делать?

Баскову мамонт тоже понравился. Он еще ни разу не видел мамонта.

— У меня чутье, — сыпал скороговоркой Галкин. — Моя точка зрения такова, Николай Владимирович: ледник шел с северо-востока. Центры оледенения — Таймыр и Полярный Урал.

— Какой здоровый! — поражается Басков. — Ужас просто. Шерстку возьму на память, а? — Потом задумался и как-то грустно произнес: — Уже из Москвы вылетели. Вот-вот тронутся из Ленинграда. Эксперты будут не дай бог. Посмотрят, постучат — определят, что это за чудище. Пронюхают всего, распотрошат да… Только вот что, — замялся он. — Соберем совещание, а кто работать будет? Сейчас август, а работы сколько — пятьсот километров на полтора месяца!

— Так ведь мамонт! — завопил Галкин.

— Мамонт?! Ну и что? У нас не мамонтовая партия и не палеонтологическая, а государственная съемка. А кто карту делать будет — мамонт? Сенсацию из ноля привезем? Бум?! А где карта? Должны-то мы в первую очередь поднятие выделить. Смотри, уже середина августа…

Появились звезды, хрупкие, льдистые. Август. Дивный месяц созревших ночей, месяц-ягодник, месяц-грибник, обильный, плотный, сытый, лилово-фиолетовый и многотравный. Все, что распускалось, гнало себя из семени и перегоняло соки, теперь покойно оформлялось, отяжелело: налилась соком голубика, оставляя на камнях лиловый след, брусника капельками крови прострочила мхи, проходишь по черничнику, и сапоги по колено в соке и ядрышках, и липучая сладость ягоды схватывает хвоинки и стебельки. Когда пересекаешь ручей, от голенищ, отслаиваясь, разбегаются радужные пятна. Голубика, брусника, княженика — россыпи ягод, пласты, острова и реки. Моховые кочкарники шоколадно теплеют на солнце, обнажая мякотину торфа, издали янтарно желтеют морошкой. Но она потихоньку отходит, перезревшая ягода падает, и далеко отдается ее терпкий винный запах. В темной стене обрыва будто вкраплены малиновые серьги и золотится опавшая морошка. Созрели кедры, светлеет кофейная шишка, росинками подсыхает смола, раскрываются, расправляются чешуйки — шишка кажется немного сердитой. Тяжелая такая, с взъерошенной чешуей. И вновь, подтверждая бесконечную целесообразность и законченность таежного мира, в зрелость кедра подули, задышали ветры. Упруго, не ослабевая, напирал и нажимал зюйд-вест. Ветер ворошил облака, бил и выбрасывался тугими зарядами с грив вниз, к подошве, скатывался, хлестал, выливался как бы ливнем, сплошным ветреным потоком. Ветер-ветропад. Не жестокий, а упругий, он раскачивает огрузшие кедровые лапы, и те наотмашь гибко хлещут друг друга. Бьется шишка в туго натянутую палатку, бьется спело и скатывается во мхи. Рассеивает ветер орех по склонам, забрасывает его в лощины, в горельники и буреломы, закидывает, как из пращи, в каменистые расщелины. Так было и весной, в июне. Тогда тоже разливался, плескал зюйд-вест. И гнал перед собой, раздувал золотистое, невесомое облако пыльцы, а оно клубилось, вспыхивало на солнце и оседало, окропляло лес, и кедр будто освещался. Разносит ветер семя и плод, насыщая лес, болота, проникая в камень.

18
{"b":"189743","o":1}