Где оно находилось, это «вперед», они не успевали разобраться, ибо метались по всем румбам, погружались в болота, поднимались на высоты, скатывались в долины, а мы бурили скважины и били шурфы.
— Я им покажу! — грозился Семен. — Устрою им «козью рожу»!
Это он адресовался к тем, кто горой стоял за морскую концепцию.
Куковала, торопилась кукушка, далеко и чисто отдавался ее крик, но не отзывался ей никто в ночи, приутихли травы, склонились под тяжестью росы. Притих сосняк, потемнели кедры. Через Обь над тайгой к кукушкиному тоскующему зову изогнулась радуга, приподнимая небо в незатухающем солнце. Переливала себя радуга в реку, опустилась на дно и тускло высветила стайку щурят-шурогаек, тугую кувшинку в просторном устье протоки и чугунно-сизую коряжину. Испила радуга воды и тихо заискрилась на левом берегу, погружаясь в протоки.
Не видел ни разу, чтобы Обь хоть на час оставалась пустынной: она населена круглые сутки, от зари до зари. Погудывают тяжелым баском самоходки, пронзительно гудят катера, вразвалку проходит баржа с крутыми бортами, ее обгоняет ослепительный белый танкер. С верховьев маленький катеришко, задыхаясь, исходя в тоскливых, надрывных гудках, тянет плоты, целый километр плотов, а на них дом да два сруба, бегают дети, за ними гонятся собаки, горит костер, над жаром повисло ведро, наверное, уха клокочет, из дома женщина вынесла белье, встряхнула и, поднимаясь на цыпочки, развешивает его на веревке, и плот обернулся двором, обычным человеческим жильем. А с низовьев прошел теплоход, на палубе танцуют, загорают в шезлонгах, а за теплоходом шлепает, пыхтя натужно, допотопный колесник, и плицы его, будто ладошками, пришлепывают реку. Водометы, буксиры, баржи, ковчеги, неводники, рыбацкие бударки — все это гудит, рокочет моторами, тарахтит, рычит, гонит перед собой волну, оставляя пенистый след.
Наш отряд пробирается по правому берегу Оби, то удаляясь от нее на десять — пятнадцать километров, то приближаясь на два-три. Левый берег плоский, лежит, как блин, в молчаливых, медлительных протоках, мелких ручьях, заросших тальником, и лишь невысокие гривы кедрача уходят увалами к северо-западу. Правый же берег сухой, осветленный солнцем, в просторных кедрачах и сосняках, но отойдешь от берега несколько километров — начинаются топи, моховые болота и непроходимые трясины.
Для базы партии Басков выбрал Шеркалы — изумительное, редкостно красивое место. На высоком берегу, что выдается, как мыс, возле развалин церквушки среди вековых кедров поднимаются Шеркалы. И тропки, и проулки, и улицы как-то освобожденно, легко взбегают; к Оби, а здесь она просторна, велика и могуча — не видно левого берега, а угадывается он лишь по стаям гусей и уток, что проносятся на запад. Поселок находится как раз в центре района наших работ, и я, к своему удивлению, узнаю, что «Шеркалы» на языке; ханты означает «Срединный город».
Поначалу как-то не удавалось поближе познакомиться с ханты, хотя часто встречали их на реке то в колданках-долбленках, то на моторных лодках. Мы мотались в рекогносцировочных маршрутах на заболоченных водоразделах, а рыбаки-ханты ушли из Шеркалов в разливы рек своих и речушек.
Но однажды легкие, как лебединое перо, колданки возникли перед нами внезапно, словно появились из самой Оби, бесшумно, не сбивая волны, приткнулись к песчаному бичевнику. На берег вышли коренастые темноволосые мужчины в броднях, в суконных, коротких «гусях», затянутые широкими поясами в медных бляшках. На поясе в деревянных ножнах ловко и прикладисто держались ножи, а у одного из хантов — целых три ножа и маленький топорик, а пояс украшен пряжкой из желтой кости и медвежьими, как я узнал, клыками. Мужчины молчаливо и важно постояли на берегу, внимательно и доброжелательно оглядели нас, кивнули и закурили. Легко выпрыгнули из лодок — а лодки-то полны рыбы! — широколицые скуластые женщины в пестрых цветных платках, но лица их мелькнули лишь на миг и скрылись в платках — обычай, видно, не открывать лица посторонним мужчинам. Женщины в широких ярких платьях — одна в малиновом, другая в золотисто-желтом, как апельсин, а третья, как соболюшка, в хвойно-зеленом, и каждое платье украшено полосками и аппликациями, бисером, пуговицами, старинными монетками. Женщины переглядывались, о чем-то певуче переговаривались. Они смуглы — от природы ли, от ветра ли и солнца, подвижны и веселы.
— Пасе! — приблизился старший из мужчин. — Геологи? Хорошо-о… Куда идешь? А… Матлым… Хорошо… Делай мне фотку… Делай… я тебе рыбы дам.
Мы стали фотографировать, чтобы хоть увидеть женские лица. Но так и не увидели, хотя ухи нахлебались вдоволь.
— Непременно следует наладить связь с местным населением, — важно заявил подошедший Басков. — Охотники проникают в такие места, о которых молчат даже карты… Здравствуйте, товарищи! — Басков крепко жал руки, пытался поздороваться с женщинами, но те рассыпались в легком смехе, прикрываясь платками. — Вор-Кут знаете? — спросил Басков.
— Знаем-знаем, — ответил старший. — Здорово хорошее место.
— А Хале-Панты?
— Знаем, хорошее место, — ответил старший.
— На конях пройду на Тор-Ёж? — спрашивает начальник. Ханты кивнул. — На Колтысьянку пройду?
— Иди! — ответил ханты. — Место маленько топкое.
— А на Омыл-Сойм пройду? — допытывается начальник.
— Везде можно пройти, — ответил ханты. — Только зачем?
— Надо! — твердо заявил Басков.
— Надо? Так иди! — улыбается ханты. — Чем кормить коня будешь?
— Травой! — ответил начальник.
— Травой хорошо! Только где трава, если там мох!
— Летом нет травы? — удивился начальник.
— И зимой нет! — ответил ханты. — Оленям корм есть, коню — нет. Оттого ногами ходим. Ходим и ходим ногами.
В поселке мы с трудом заарендовали пять кобылиц и бельмастого игривого мерина, но те дико шарахались от вьючного седла, взвивались на дыбы и, порвав узды, ломая загородку, скрылись в березнике, что переходил в кедровник. Тогда жители предложили нам волокушу. Но на волокушах нам не удается компактно увязать инструмент — трехдюймовые трубы, обсадную, патрубки, змеевики и лебедки.
— Давай сани! — осеняет Витьку.
В сани впрягли коней, и те потащили их по торфяным кочкам, влажному мху, по осоке и болотным травам, налегая на гужи, по колено погружаясь в неверную зыбкую болотину, обходя трясины. Сани опрокидываются набок, натыкаются на невидимые во мху пни, часто насаживаясь на них, как на кол, и все бросаются распаковывать груз, переносить железо и сталь на сухое место, перепрягать коня и снова грузить, а потом бежать к другой кляче, вытаскивать ее из болота, поднимать, распрягать и подталкивать сани. В первый день прошли восемь километров, на второй день — пять, на третий день просека уперлась в темный кедровник, куда едва проникает солнце, где все молчаливо и таинственно. То, что на плане топографов обозначалось как полутораметровая просека, оказалось узенькой тропинкой, по которой можно пробраться лишь боком. Просеки не было — просто глубоко затесанные стволы, ровно на столько, чтобы прошел луч нивелира.
— Стоп! Кончен бал! — скомандовал Басков.
Несколько часов отыскивали тропки, чтобы пройти на лошадях гужом, потом сутки рубились, валили лес, плюнули и, бросив сани, пошли вьюком. Эти дни растянулись до бесконечности. Все тело ныло, руки уже не сгибались, и мы медленно, как в кошмарном сне, протаскиваем караван через буреломы. Кони, пофыркивая, отгоняя оводов, осторожно копытом ощупывают глинистое дно ручьев и, выбравшись, грудью падают в высокие кочки, хрипя и бренча удилами, а над нами туча осатанелого гнуса, что не засыпает и кажется бессмертным. По берегам ручьев и топких речушек свежие звериные тропы. Лосиный след. Его пересекает другой, совсем свежий… Здесь лось сиганул через пятиметровый ручей и быстро, подминая кусты, проломился по долине. А вот он шел спокойно, шаг ровный, длиной в полметра, а по болоту прополз на брюхе, распластался на трясине, его настигал волчий след. Так и печатаются следы — зверь за зверем. Впереди нас отвернул в сторону медведь, собак обжег горячий след, и они слепо, захлебываясь в азарте, рванулись в ельник. В крону кедра метнулся соболь, насторожил круглые уши, выглянул, грудь желтая — то не соболь, а кидус. Из-под ног с треском вырвался глухарь, вскрикнула кедровка, ей отозвалась другая, третья — и вот уже стая с писком, скрежетом, хохотом и будто лаем раздирает вечернюю тишину. Темная глухариная, медвежья, соболиная чаща оживает, подмигивает бликами речушек и мелкими озерами, меняет краски, заманивает и остается настороженной.