— А под этим крестом никого и нету. Мне бабуся говорила.
— А ну, зови сюда бабусю!
Бабуся оказалась женщиной не такой уж и старой; в сорок шестом году она возвратилась с односельчанами на старое пепелище. Случайно в глухом лесу наткнулись женщины на след страшного дела: под старой елью лежали полуистлевшие трупы трех мужчин — двое головами к ели, третий — к ее стволу ногами. Одежда и обувь сопрели от дождей, но женщины все же определили: свои, русские это были люди. Женщины выкопали в лесу под ольхой могилу, похоронили останки, срубили и поставили крест, уж какой сумели... А позже, когда в районном центре на видном месте был сооружен памятник партизанам, снесли туда и останки этих трех мужчин. Крест же, как был прибит на ольхе, так и остался.
Поздно вечером пришла из соседней деревни еще одна женщина. Заливаясь слезами, рассказала, что недавно вернулась в родные места, а в сорок третьем году осенью жила еще здесь, в деревне, где стояла третья рота карательного батальона. Однажды принесли из лесу проклятые изменники своего фельдфебеля, раненого, а нога у него была перевязана полотенцем, и то полотенце, деревенское, тканое, признала женщина, потому что давала его своему мужу, партизану, когда последний раз его видела. Только не сказали каратели, где они взяли это полотенце... Сколько лет после войны она все еще ждала своего мужа!.. И не знала до сих пор, что погиб он недалеко от дома и лежал у подножия старой ели в глухом лесу...
— А карателя раненого принесли в сентябре, — рассказывала женщина. — Это я точно помню, потому что уже и хлеб убран был, это вы, товарищ следователь, можете и у других женщин спросить: сентябрь, а не август, вот когда это было...
13
«Он ненавидел во мне прежде всего — коммуниста...»
(Из рассказа следователя)
Откуда же взялась такая упорная, деятельная ненависть? Какими соками питалась, чем поддерживалась? Судьба вела Федора Гришаева по закоулкам, по задворкам, звериным тропам. Мрачным событием отмечено его раннее детство: отец — алкоголик, опустившийся человек, покончил жизнь самоубийством. Федор попал в дом сельского богатея, возможно, что именно там он впитал первые капли яда собственнической психологии; еще подростком, одаренным, энергичным, понимающим свое превосходство над сверстниками и обделенным судьбой, Федор решил, что только силой, обманом и нахальством можно добиться лучшей доли. Зависть к чужому богатству разъедала его душу, как ржавчина. Пожалуй, в тех обстоятельствах вышел бы из него матерый беспощадный кулак.
Революция согнала тринадцатилетнего подростка с места, а в детприемниках, колониях, приютах для беспризорных он долго не задерживался: привлекала его жизнь бродяги и вора. К великому его несчастью, не встретился ему на пути человек, подобный Макаренко, не нашел он и хороших друзей-ровесников... Из мест заключения Федор ухитрялся бежать. К работе, к честному труду он относился с отвращением — гордился тем, что прожил жизнь не работая.
Вот его идеал «хорошей» жизни:
«В лагере (в американской зоне) были хорошие условия, даже публичные дома». «В Германии я жил неплохо, занимался спекуляцией». «В Мюнхене... имел большие барыши от контрабанды, было на что погулять». «Только в войну я понял, какая может быть настоящая жизнь...»
Война дала ему власть над людьми — одно из самых сильных искушений для неустойчивых душ. Не случайно фашисты почувствовали в нем своего человека. Его похлопывали по плечу, когда он из леса приносил одежду и обувь убитых, его угощали коньяком за то, что он предательски убивал своих соотечественников. Ему вручали награды, его взяли с собой в Данию, когда пришла пора уносить ноги с советской земли. Он еще немало послужил своим хозяевам и в дальнейшем: врываясь на русском танке под видом советского командира в расположение наших частей, он давил гусеницами наших солдат, а затем хитростью и обманом возвращался к своим, за линию фронта. Но после войны фашисты попрятались, а ему пришлось устраиваться самому. Он и о них говорит со злобой: «Они меня обманули...»
Он предпринимает новый ход: с букетом цветов является в советскую комендатуру в одном из австрийских городов и поздравляет с праздником Победы... Он продолжает лгать, скрывая свое прошлое и в фильтрационном лагере и позже, после освобождения. И вот он «скатился»: «букашка», «хрюкалка», как говорит он о себе с раздражением.
Кого же винить в своих неудачах, в бесславном существовании под конец «бурной» жизни? Кого же, как не коммунистов, считающих доблестью труд; кого, как не их, всегда утверждающих, что силы добра непобедимы, кто считает проявлением высшего человеческого долга отдать свою жизнь за равенство, братство и счастье всех людей? Кто, как не они, коммунисты, вместе со всем советским народом победили фашизм в Великой Отечественной войне? Как ни ругает Гришаев и фашистов, но все же помнит, что они его когда-то пригрели...
И вот он очутился лицом к лицу с одним из коммунистов, следователем Алексеем Михайловичем. Если бы тот был только слепым исполнителем закона, тогда Федор мог бы еще понять! Нет, это был противник, глубоко убежденный в том, что таким людям, как Федор, нет места на нашей земле!
Невозможно даже перечислить все уловки, все хитросплетения, которые придумывал Федор в своей борьбе со следователем. Он, ненавидящий Советскую власть, цинично пытался использовать советский закон, чтобы запутать следствие, опорочить и следователя и свидетелей. Читаешь многотомное дело, и вдруг начинает казаться, что ты уже бредишь: откуда-то вдруг всплывает вязальная машина... При чем тут она? Оказывается, Федор пытается опорочить свидетеля, якобы забравшего у Милки эту машину и потому заинтересованного в том, чтобы Федора осудили. То возникает переписка о каких-то трехстах рублях, взятых взаймы свидетелем у Федора, и человека начинают вызывать в партийное бюро, спрашивают, обсуждают... Он пишет жалобы прокурору, пишет в Военную коллегию Верховного Суда. Куда только он не пишет! И вот — последний его «заход», уже после суда: просьба о помиловании.
Передо мной большой лист с круглой красной печатью Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик:
«...В просьбе о помиловании о т к а з а т ь».
Федор Гришаев был приговорен к высшей мере наказания — суровой, справедливой каре, заслуженной убийцей и предателем.
И вот еще одно небольшое служебное письмо, адресованное в псковскую деревню: матери девушки Тани сообщается, что плюшевый черный жакет, взятый как вещественное доказательство, теперь может быть возвращен...
«Высшая мера, — перечитываю я. — Высшая мера». И сами собой рядом с этими словами возникают в памяти другие слова из партизанской грозной песни:
«...За великие наши печали, за горючую нашу слезу...»
ВАДИМ ИНФАНТЬЕВ
У САМОГО КРАЯ
Людям свойственно увлекаться. Одни целиком поглощены своей работой, из таких вырастают крупные ученые, художники, мастера; другие одержимы страстью к музыке, к рыбалке или коллекционированию, это счастливые люди — в них горит любовь, она не подвластна ни возрасту, ни обстоятельствам.
Но когда видишь на улице Бродского у Европейской гостиницы или на Исаакиевской площади у «Астории» молодых парней, заискивающе поглядывающих на иностранцев, мысль об увлеченности как-то не приходит в голову, испытываешь чувство стыда и брезгливости, хочется подойти и сказать: «Послушай, ты же человек, гражданин, а не бездомный пес, обнюхивающий чужие ноги».
Есть что-то ущербное в поведении и облике этих парней, будто отрыгнулись в них через полстолетия раболепство трактирного лакея и продажность мелкого фискала.
Их мало в нашем большом городе, и поэтому они еще резче бросаются в глаза.