Быть может, путь к своим, открытый сейчас, последний. Второго, может, и не будет. Как знать! Все равно, надо отказываться. Честность внушена Каращенко с детства, честность вошла в плоть и кровь, она сильнее его самого. Инструкция говорит ясно: отступать вместе с гитлеровцами, находиться с ними до конца войны. Отступать хоть до Берлина...
И при этом не ждать, сложив руки, а воевать, склонять к явке с повинной. Значит, постоянно рисковать головой. Правда, некоторый опыт есть. Каращенко уже обрабатывал некоторых соклассников по шпионской школе. Разумеется, выбирать надо людей не враждебных нам, а запутавшихся, таких, которые не против Советской власти, а только боятся открыть себя. Гитлеровцы изо дня в день твердили в школе: попадетесь комиссарам — расстреляют. Повинился или нет, разницы никакой — уничтожат как предателя.
Важно переубедить...
Война идет, нигде не отдохнешь от нее, пока она, проклятая, грохочет и терзает, пьет кровь... Следя за полетом стрекоз, Каращенко вспоминает своих подопечных. Взять Алпатова...
В памяти тотчас возникает справка, — одна из десятков затверженных справок. Алпатов Дмитрий Захарович, работал до войны в Москве токарем, был комсомольцем, собирался перед войной поступать в институт, стать геологом. Против Советской власти ничего не имеет.
Легко написать эти несколько слов в отчете, но не так-то просто было завести разговор с этим молчаливым парнем. Видно было, его донимает какая-то неотвязная мысль. Какая? Мало-помалу выяснил Каращенко биографию Алпатова, его настроения. Оказалось, что только страх мешает явиться с повинной.
«Поступай, как хочешь, — сказал тогда Каращенко. — Имей в виду только, если поймают, худо будет. А повинную голову помилуют».
Не лишено вероятности, что агент, которого пустили по его следам, и есть Алпатов. Сдался он или вернулся? Алпатов исчез из виду. Те, кто возвращается с задания, вообще редко встречаются с товарищами, которые на старте. Стало быть, ты не узнаешь, явился твой подопечный с повинной или нет. После войны, может, и узнаешь. Если тебя не выдадут. Если увидишь его — конец войне...
В инструкции сказано: вести беседы осторожно, без антисоветчины, но и без антигерманских высказываний, отнюдь не запугивая неизбежным разгромом Гитлера. Расценивать обстановку объективно, без всяких симпатий к той или другой стороне, рисовать перспективу безопасного выхода из войны.
Каращенко мысленно сравнивает инструкцию и свой собственный опыт. В сущности, расхождений нет. Инструкция формулирует то, что подсказывала ему собственная смекалка.
Деревья шумят, в речное ложе врывается ветер, чуть колеблет кувшинки, сбрасывает в воду первые, очень ранние желтые листья. Уже нет-нет да запахнет осенью, особенно по вечерам. Скорее бы двигалось время!
Нет, и на час нельзя забывать войну. Даже здесь, над заросшей, сонной речкой.
Скажу Фишу, что пошел бы на ту сторону, если бы не ноги. Сильно болят ноги и вообще здоровье не позволяет. Взяться и не выполнить — это уж последнее дело.
Каращенко так и сказал Фишу три недели спустя, когда покончил с отдыхом.
— Очень жаль, — вздохнул тот, — вы много теряете.
Глаза его стали холодными. Рука, протянувшая было Давыдову пачку сигарет, застыла в воздухе. Гауптман Фиш раздраженно сунул сигареты обратно в ящик стола.
* * *
Противник повел себя странно.
В последнее время его артиллерия на приморском фланге фронта подавала голос редко и по давно установленной программе обстреливала наш передний край, участок за участком, с чисто немецкой последовательностью. По вражеским пушкам можно было проверять часы.
И вдруг вражеские батареи взбесились. Огонь обрушился главной своей силой не на передний край, а в глубину Ораниенбаумского «пятачка». Мало того, туда же понесли свой груз эскадрильи бомбардировщиков. День за днем сыпались на «пятачок» снаряды и бомбы разных калибров. Донесения, поступавшие с «пятачка» в штаб фронта, не скрывали недоумения: вся эта лавина стали и взрывчатки тратилась явно впустую, вспарывала землю, на которой не было ни траншей, ни землянок, ни огневых позиций.
Под огнем оказался и Копорский залив — пустой залив, давно не принимавший военные суда в сколько-нибудь значительном количестве...
Лучше всего понимали смысл происходящего в штабе фронта и в большом доме на Литейном. Карты запестрели новыми пометками. Достаточно сопоставить поражаемые огнем лесные и болотные урочища и данные дезинформации, с которой ушел на ту сторону Пограничник, чтобы убедиться в успехе тайной операции. Да, немцы поверили! Они воображают, что громят наши бронированные подводные баржи.
Две недели грохотали разрывы на «пятачке», а затем к свежим воронкам, к обломкам бутафорских штабных строений, бутафорских автомашин потянулись щупальца вражеской разведки. На «Тропе пограничника» — так чекисты прозвали этот маршрут через линию фронта — появились новые лазутчики. Немцы с упрямой настойчивостью бросали сюда своих агентов, хотя возвращались немногие.
Из этих немногих большинство отправлялось назад с информацией, полезной нашему командованию. Они увидели и узнали то, что для них было предназначено. И вот теперь, после огневых шквалов, надо продолжать дезинформацию. Уже пущен слух о потерях советских войск. Потери не маленькие, но и не очень большие. А подкрепления все прибывают...
Те лазутчики, которые были задержаны или явились с повинной, отвечали на допросах. Ни одно из имен Пограничника контрразведчиками не называлось, но они старались уловить хотя бы тень его судьбы наводящими вопросами.
Генерал не забывал откладывать в памяти все, касавшееся человека, ставшего на расстоянии его другом. Да, генерал не мог думать о Пограничнике без сердечного тепла. Как же приняли его там, на той стороне? Проверку он выдержал, что артиллерийскими орудиями и «юнкерсами» объявлено громогласно.
А дальше что?
— Болтают насчет одного агента ихнего, — говорил один из незваных визитеров, — болтают, будто он побывал тут и немцы его наградили. В дом отдыха, что ли, послали, под Псков.
— За что наградили? — спросил генерал.
— За важные сведения... Тропка, по которой мы шли, так это он ее проложил.
Прошел месяц, вести о Пограничнике прекратились, а потом задержанные опять заговорили о каком-то награжденном агенте. Он не угодил начальству и куда-то исчез. Что с ним стало? По одной версии его казнили, по другой — перевели в лагерь с особым режимом.
Генерал чувствовал: покуда длится война, он всегда будет ждать вестей о Каращенко, всегда будет выискивать в протоколах допросов хотя бы туманные намеки. Судьба Каращенко может скоро потерять значение военное, но значение для него лично она не утратит. Хотя бы потому, что он сам поверил ему, сам послал обратно к фашистам.
Позвонил начальник штаба фронта и сообщил радостную весть — гитлеровцы сняли с Пулковского участка фронта две дивизии.
Нет сомнения — и в этом сказалась работа Пограничника. Немцы убеждены теперь — Пулковский участок второстепенный, главная опасность угрожает со стороны Ораниенбаума. Это соответствует концепции фюрера и теперь сделалось каноном. Долгое время можно не опасаться, что противник узнает правду. Каноны живучи, агентурные данные разбиваются о них, не оставляя иногда даже царапины. Немцы намертво привязаны к своим канонам, начальники малые, средние и высокие, искренне или корыстно, будут до последней возможности оборонять концепцию фюрера.
Генерал испытывал желание поделиться успехом с самим героем событий. Рисовалась встреча после войны, когда Пограничника можно будет назвать громко подлинным его именем. Сентиментальность? Что ж, пускай так! Генерал не стыдится.
Мокий Демьянович... Звучит непривычно, угловато. Мокий! Теперь не дают таких имен. Однако к нему оно почему-то идет. Кряжистый, медвежеватый немного, шероховатый. Да, и шероховатый, потому что не приглаживает себя, не наряжает, краснобайства не терпит. Таким людям хочется сказать спасибо просто за то, что они существуют на свете. Помогают жить.