Я пробыла у них четыре дня. Спала в твоей комнате, видела детскую кровать твоего брата Бриско. Они ее не убрали. Уезжая, я оставила им мой адрес — adress meyit, помнишь? Они обещали, что напишут мне, если ты вернешься. Мы старались уверить себя и друг друга, что ты еще можешь вернуться. Но теперь-то с чего бы ты вдруг вернулся? Все, кто не погиб, давно вернулись… Хуже того: все, кто не вернулся, погибли.
Твой остров, Алекс, очень красив. У него только один недостаток: там нет тебя… Там тебя нет, и здесь тебя нет. Тебя нет нигде. Сказать тебе, что я об этом думаю? Правда сказать? Так вот, я думаю, тебя поставили к стенке, завязали тебе глаза (или не завязали, по желанию) и расстреляли. Я думаю, что ты умер. И я страшно зла на тебя.
И не воображай, что я приму твои извинения. Никогда не прощу тебе, что ты умер! Ненавижу тебя! Ну, я с тобой поквитаюсь! Как вернусь домой, сойдусь с первым же парнем, который станет за мной увиваться. Выбор у меня будет, не беспокойся. Десятки парней, не хуже тебя! И они-то живые! С первым попавшимся, слышишь, и замуж за него выйду. Без малейшего колебания, без малейшего сожаления. Детей ему нарожаю. Кладу себе срок — шесть месяцев, чтобы тебя забыть! Даже меньше: четыре!
Нет, прости, все это неправда.
Я не злюсь, я только заставляю себя думать, будто злюсь, чтобы не сломаться. Злость занимает ум и не дает раскиснуть.
А по правде мне так грустно, Алекс…
Никто и ничто никогда меня не утешит. Конечно, я научусь притворяться. Я справлюсь с собой. Сумею скрыть свое горе. Будет почти незаметно. Но оставленную тобой рану, тайную, глубокую, я пронесу через всю жизнь.
Когда я стану совсем старой дамой, я посажу себе на колени внучку или, может быть, правнучку и скажу ей на ушко свою тайну, только сперва возьму с нее слово хранить эту тайну, пока она сама не состарится. И я ей скажу: я, конечно, любила твоего дедушку, ты не думай, но великой моей любовью был fetsat, мальчик восемнадцати лет по имени Алекс. Он был великой любовью моей жизни, первой и последней… Почему же ты не вышла за него, бабушка, если так его любила? Потому что у меня его убили, внученька… убили… Мне так грустно, мой нежный маленький враг… моя прекрасная любовь в венце морозов и снегов… так грустно без тебя… грустно до глубины души.
15
Под камнем
Фенрир, которого долго оберегали от участия в войне, едва попав в армию, сполна хватил ужасов двух самых трагических эпизодов — разгрома и отступления.
Герольф, его отец, был убит, и он, затерянный в толпе беспорядочно отступающих солдат, больше не был ничьим сыном. Он стал каплей в море, одним из многих; он не говорил, кто он такой, и от этой безымянности испытывал своего рода облегчение. У стен столицы он, разумеется, сражался с казаками, храбро сражался, не отступая ни на шаг, товарищи по оружию восхищались его отвагой, но это было не то. Теперь он разделял со всеми тяготы отступления. Испытал на себе и голод, и холод, и страх. И чем дольше это продолжалось, тем с большим, казалось, правом хотелось ему сказать: «Ну вот, видите теперь, чего я стою?»
Он узнал, как страшно, когда переходишь многоводную реку по шаткому, ненадежному мосту, и этот мост подламывается. Целые гроздья солдат срывались в ледяную воду. Уцелевшие вернулись обратно. Саперы, рискуя жизнью, принялись заново наводить мост. На следующий день предприняли еще одну попытку. Без особого успеха. Всего несколько сотен солдат успели переправиться, а потом мост опять не выдержал. Положение было — хуже не придумаешь. Позади — казаки, которые того гляди налетят и убьют. Впереди непреодолимая преграда — река. А посередине лагерь, где царили отчаяние и смерть. Фенрир перешел на третий день. Большинство лошадей, чуя, что мост ненадежен, упирались и не шли. Фенрир все время говорил с Южным Ветром, подбадривал его: «Ну давай, вот так, мой хороший, тихонько, тихонько, вот так…» Под ними бурные весенние воды несли огромные льдины, которые с грохотом сталкивались и ломались. Когда Южный Ветер ступил наконец на твердую землю, Фенрир соскочил с седла, обнял коня за голову и поблагодарил: «Молодец, конь мой, ты справился, теперь мы вернемся домой».
Трагические вести с фронта давно уже дошли до Большой Земли, намного опередив Фенрира, и когда он добрался до дома, Волчица уже знала, что ее муж не вернется. Она знала также, что, потеряв мужа, теряет и многое другое. В считанные дни гости забыли дорогу к замку. Люди, которые заискивали перед Герольфом, двадцать лет с ним охотились, сотни раз пировали за его столом, исчезли, словно без него это место ничего для них не значило. Ни один не поинтересовался, что сталось с Волчицей, ни один не пришел выразить ей соболезнование.
— Могли бы хоть притвориться для приличия! — негодовал Фенрир. — Похоже, на самом деле только Берг и был ему верен!
— Да, — отозвалась Волчица, — но Берга больше нет, сын мой.
Единственным человеком, нисколько не изменившимся по отношению к Волчице, была Оттилия, кухарка и прислуга на все случаи жизни.
— Мои соболезнования, мадам, — сказала она без всякого выражения, в рамках строгой формальности, когда пришла весть о смерти хозяина.
И продолжала прислуживать, как за минуту до этого, молчаливая, суровая, пунктуальная и невозмутимая.
Однако по мере того, как дни складывались в недели, Фенрир стал замечать, что к нему она как-то необъяснимо переменилась. Проявлялось это в разных мелких странностях. Она стала звать его «сударь», тогда как раньше вообще к нему никак не обращалась. Украдкой поглядывала на него и отводила глаза, чуть только возникал риск встретиться с ним взглядом. Накрывая на стол, складывала его салфетку какими-то сложными фигурами — то пирамидой, то трубкой, то птичкой — между тем как Волчице просто клала ее на тарелку. Столовые приборы подавала ему только серебряные. Стала чаще готовить его любимые блюда. Дошло до того, что как-то раз, перед тем как выйти, она сделала ему что-то вроде намека на реверанс, склонив голову и подогнув одно колено. Волчицу и Фенрира все это забавляло.
— Что это с ней? — удивлялся он.
— Я думаю, — отвечала Волчица, — ты предстал ей в новом свете после своего возвращения. В ее глазах ты теперь мужчина, и ей это небезразлично, иного объяснения я не нахожу. Похоже, она имеет на тебя виды.
Фенрир посмеялся, но шуточное объяснение его не удовлетворило. Он был заинтригован, и как-то раз, когда Волчицы не было дома и он обедал один, решил выяснить, в чем дело.
— Оттилия! — окликнул он кухарку, когда она уже спешила обратно на кухню, подав ему его любимый десерт — рисовый пудинг с тем густым вареньем, рецепт которого был известен только ей.
— Сударь? — отозвалась она и напряженно застыла.
— Вы ко мне переменились. Почему?
Вопрос был задан в лоб, без обиняков. Кухарка не отвечала. Просто стояла в дверях, как пригвожденная.
— Вы обращаетесь со мной лучше, чем прежде. Оказываете мне любезности…
— Это не любезности, сударь.
— А что же тогда?
— Это… это почести.
— Почести? Что-то до недавнего времени вы мне их не очень-то оказывали. Чем же я их теперь заслужил? Я каким был, таким и остался.
— Да… то есть нет. Для меня — нет.
Она смотрела в пол. Для нее непривычно было говорить о чем-то выходящем за рамки домашнего хозяйства. Больше всего ей хотелось бы исчезнуть.
— Объяснитесь, Оттилия. Прошу вас.
— Ну… про вас говорят всякие вещи…
— Кто говорит? И какие вещи?
— Люди говорят. Как не стало господина Герольфа, языки у них развязались.
— И что болтают эти развязавшиеся языки?
— Не могу повторить.
— Не можете или не хотите?
— Я не имею права.
— Почему?
— Это тайна.
— Тайна, которая, как я понимаю, остается тайной только для меня?