Еще я купил легкие сани, чуть побольше детских салазок, и выехал из города.
Я добрался до деревни Родиона — нашей деревни. Долго искал, кружил по равнине, сбивался с пути, но в конце концов нашел. Помнишь, мы называли ее деревней-призраком — так это было ничто по сравнению с тем, какой она стала. Без Родиона и без тебя она выглядела застывшей на долгие века в холодном безмолвии. Нигде никакого движения. Я устроился на ночлег в нашем хлеву. Дверь так и стояла открытой, и все наши пожитки валялись в беспорядке, как будто ты туда даже и не заходила. Только тетрадки нашей не было. Спать на нашем матрасе без тебя было невыносимо грустно. От Везунчика тепло еле ощущалось, никакого сравнения с Факси. И не было снов и галлюцинаций Родиона, бредовые фантазии которого нас так смешили. За стенкой царило безмолвие смерти, а в моей постели без тебя — холод одиночества.
Я сходил на кладбище, на могилу Родиона, прошелся по улицам, обшарил место, откуда, насколько я запомнил, донесся до меня твой крик: «Алекс, беги!» Это последнее, что я от тебя слышал: «Алекс, беги!» Я облазил это место вдоль и поперек в поисках сам не знаю чего, какой-нибудь ничтожной мелочи, которая навела бы меня на твой след. Ничего там не было.
На следующий день я решил покинуть эту безымянную деревню и хлев, в котором столько пережил. Ты только представь: в нем я, замерзающий, вернулся к жизни; в нем узнал с тобой любовь; в нем встретил давно потерянного брата. Согласись, такие пустячки запоминаются. Размышляя, где теперь тебя искать, я попробовал поставить себя на твое место, когда ты осталась одна с Факси после моего ареста. Ты, скорее всего, отправилась бы искать деревню, откуда Родион привозил продукты. Этим я и занялся. Запряг Везунчика, и мы с ним принялись исследовать окрестности, каждый день в новом направлении, а ночевать возвращались в хлев. Третья экспедиция увенчалась успехом. Как раз вовремя — припасы у меня подходили к концу. Деревня ютилась во впадине по ту сторону леса, в трех часах ходьбы. Жителей ее — два десятка семей — мое появление ошеломило. Я показал одной из женщин рисунок. Она посмотрела и сказала: «Лия…» — и дальше какую-то длинную фразу, которую я не понял. Сердце у меня забилось быстрее. В первый раз с тех пор, как я тебя потерял, мне встретился кто-то, кто что-то о тебе знает.
— Lia boratch? — спросил я. — Лия здесь?
— Ni, — ответила женщина и указала рукой на юг, — Lia nyin… Лия в городе.
— Нет, — сказал я, — там ее нет.
Женщина развела руками. Больше она ничего не знала. Недолгая радость от того, что нашелся твой след, сменилась унынием. Меня отсылали туда, откуда я пришел и где тебя точно не было. Я остался в этой деревне еще на два дня. Как и всюду, куда заводили меня поиски, я чинил и приводил в порядок все деревянное, что нуждалось в ремонте. Заодно продолжал изучать твой язык, записывая каждое новое слово, каждый новый оборот, значение которых удавалось выяснить. Трудное это дело. Люди говорят на родном языке, не задумываясь, как он устроен. Приходится во всем этом разбираться самому. Есть какие-то маленькие слова — почти и не слова даже, на слух не всегда и заметишь, а от них меняется весь смысл. А другие — длинные, звучные, а вовсе не обязательные. Я учил язык упорно, ожесточенно. Чутье подсказывало, что это мне ох как пригодится.
А дальше началось мое безумное странствие…
Я самонадеянно вознамерился найти тебя во что бы то ни стало в этой необъятной стране, имея в качестве зацепки лишь карандашный рисунок в блокноте да три буквы твоего имени: Лия. А в качестве товарища — старого заезженного коня, не такого уж, если разобраться, везучего.
Зима, едва успели про нее забыть, вернулась, перескочив через осень, поглотив ее.
Я сказал себе: «Ну ладно, ладно… до весны, Лия… ищу тебя до весны. Кладу на это полгода… всего полгода, ни днем больше… а потом — домой, на Малую Землю…»
Я побывал в сотне погорелых деревень, которые теперь отстраивались. Каждая из них могла оказаться твоей, куда ты в конце концов вернулась. Ни одна не оказалась.
— Pedyité souss maa? Знаете эту девушку?
Миллиард раз я задавал этот вопрос: «Souss maa, pedyité?»
Листок блокнота истрепался, измялся. Рисунок почти стерся. Я нарисовал новый, но получилось куда хуже, и это разозлило и огорчило меня. Неужели твой образ уже изглаживается у меня из памяти?
А сколько раз обманывала меня надежда!
— Та, — да, я знаю эту девушку… да вон она, смотрите, видите, идет? вон уходит, видите?
— Ее зовут Лия?
— Та, Lia…
И правда, фигура и походка были вроде бы твои. Я бежал, задыхаясь, готовый умереть от радости, обгонял девушку и заглядывал ей в лицо. Всякий раз это оказывалась не ты. Всякий раз. Некоторые были красивые. Но ты — не красивая. Это у тебя не красота, а нечто большее, нечто, чего я не умею назвать, нечто, от чего я таю и горю, что берет за сердце, из-за чего я хочу жить — и плачу.
Я прочесывал страну с юга на север, с востока на запад. Неутомимо. Вернее, нет: утомимо! Выматываемо! Но неостановимо. Остановить меня было невозможно, разве что убить.
В конце концов я вернулся в порт, где мы высадились год назад — мои товарищи и я — с новехоньких военных кораблей, в новехоньких мундирах, с новехонькими ружьями. Где они были теперь, мои товарищи? Некоторые вернулись домой. Большинство — нет. Новехонькие трупы в снегу… А я — бродяга.
Я нашел корабль, готовый отплыть к Большой Земле. Оттуда уже просто было бы продолжить путь, многие плавают до Малой Земли и довезли бы меня, и я наконец обнял бы родителей, так давно не имеющих от меня вестей. Я уже взошел на борт, корабль должен был вот-вот отплыть. И тут я передумал. Сбежал по сходням и спрыгнул на берег.
Я сказал себе: «Ну ладно, ладно… еще два года, Лия… еще немного поищу, всего два года… и ни днем больше… а потом-домой, на Малую Землю…»
Я вернулся в столицу. Искал тебя там повсюду по второму разу. Встречал людей, знакомых по прошлому году. Они говорили, что я похудел, что мне надо лучше питаться и следить за собой.
Я добрался до самых диких и отдаленных земель Востока, где нет ничего и никого, только голодные волки с глазами как раскаленные угли. Меня предостерегали, говорили, что они меня съедят. Но я так одичал, что, кажется, сам их ел! Перед этим показывал им твой портрет и спрашивал, не видали ли они тебя. Они не видали… Я там болел, был в горячке, в бреду, так что все это помнится как-то смутно.
Везунчик пал в снегах. Рухнул прямо подо мной и больше не встал. Я пытался поднять его. Уговаривал, ругал, но он, похоже, сломал ногу. Тогда я лег с ним рядом, обнял его и оставался с ним, пока он не умер. Говорил с ним, благодарил за все — за то, что он нес меня, вез меня так долго, так далеко, и всегда слушался, и сносил без единой жалобы все, на что я его обрекал, — голод, холод и мою тоску.
Когда он умер и глаза его остекленели, у меня было искушение больше уже не двигаться, тут и остаться с ним, с моим храбрым товарищем по несчастью, и дать себе тоже тихо отойти. Но он стал совсем холодным, а я весь горел, и тогда я подумал, что мы уже больше не подходим друг к другу и остаться здесь было бы неправильно. Я встал, снял с него седло, погладил на прощанье длинную костлявую морду, присыпал ему голову красивым чистым снегом, искрящимся в лунном свете. И пошел дальше пешком.
Я побывал в городах Юга, побывал на плоскогорьях Запада, объездил одну за другой все деревни. После Везунчика у меня было еще четыре лошади. Нет, пять, считая ту, которую я украл. Все уже путается в памяти. Последняя — вот эта белая кобылка, я зову ее Мона, и она хорошо ходит рысью.
Когда миновало два года, я вернулся в порт, как и планировал. Но на этот раз даже не взошел на корабль. Я смотрел, как он снимается с якоря, выходит из гавани и удаляется в белое, как хлопок, небо — без меня. И пошел обратно, потому что взойти на корабль значило отказаться от тебя навсегда, потерять тебя. А я не хочу тебя терять.