— Она недурна, — согласился я, — но в данный момент я вместе со своей американской подругой. — Я склонил голову Руанне на плечо. Она была в своей траурной мини-юбке, которая почти не прикрывала ее бедра и зад. Она поправила мою синюю ермолку, на которой сзади был изображен мавританский фасад синаноги. Папина любимая.
— Когда вы будете готовы ко встрече с настоящей женщиной, дайте мне знать, — сказал этот еврей. — Зачем же быть одному в мире?
— Ну, я не совсем один, — возразил я и, обняв Руанну за плечи, прижал ее к себе. Однако мой собеседник не купился на это.
— Действуй быстро, сынок! — Он снова кивнул в сторону печальной еврейки. — Ее зовут Сара, и у нее много поклонников. — Он подошел к Любе, вдове моего отца, и вытер ей крошечный носик платком.
Люба представляла собой жалкое зрелище: ее роскошные белокурые волосы были растрепаны, черная откровенная блузка разорвана согласно еврейскому обычаю (с каких это пор она стала принадлежать к этой нации?), руки протянуты к небесам, как будто она просила Бога забрать и ее. Она завывала о том, что «никто в мире не сможет любить ее так» (как Любимый Папа), а потом упала на руки других скорбящих.
Папа хотел, чтобы его похоронили рядом с моей мамой, на старом кладбище в южной части города. Кладбище граничит с пригородной станцией, и на рельсах полно утренних алкашей, жадно высасывающих последние капли из вчерашней бутылки пива «Золотая бочка». На платформе — два перевернутых грузовых вагона: на одном надпись: «ПОЛИ», на другом — «МЕРЫ».
Могилы были осквернены. Даже золотая краска исчезла с маминого памятника. Я едва мог разобрать надпись: «ЮЛИЯ ИСААКОВНА ВАЙНБЕРГ, 1939–1983», не говоря уже о золотой арфе, которую добавил папа, вероятно чтобы намекнуть, что она была такая образованная. (По крайней мере, в отличие от друг их надгробий, на ее памятнике местные хулиганы не изобразили свастику.) О, моя бедная мамочка. Как уютно было уткнуться детским теплым носом ей за ухо — там было так мягко! Серый свитер, порванный на локте — несмотря на стрекотание ее американской швейной машинки. 1939–1983. От Сталина до Андропова. Жить в такое тяжкое время!
Если бы только она могла увидеть меня в Нью-Йорке! Она бы мной гордилась. Я привел бы ее в какой-нибудь простой магазин и купил ей свитер для среднего класса, какого-нибудь яркого цвета. Таков был тип красоты у моей мамы: ей не нужны были шикарные шмотки, которые покупают все прибывающие в Америку новые русские. Когда вы интеллигентны, вам достаточно одежды для среднего класса.
Между тем высокомерное северное солнце расположилось на свой полуденный отдых и вовсю старалось поджечь наши ермолки. В России даже солнце проявляет явную склонность к антисемитизму. Порывы ветра, пахнувшие чем-то советским и недобрым — полимерами? — покрыли нас фантиками от шоколадок, принесенными из урн ближайшего жилого комплекса. Эти обертки прилипли к нам, как пиявки, превратив в рекламу «сникерса» и «марса».
Это были похороны с чем-то вроде импровизированного оркестра, но без музыкальных инструментов. Много завываний и притворных сердечных приступов, с прижиманием юных лиц к старой груди.
— Утешьте ребенка! — закричал какой-то поц, указывая в мою сторону. — Бедный сиротка! Да поможет ему Бог!
— Со мной все хорошо! — заорал я в ответ, слабо отмахиваясь от взволнованного плакальщика — несомненно, одного из моих идиотских родственников. Все они совали мне в карман свои визитные карточки, надеясь на подачку (папа им ничего не оставил) и удивляясь тому, что я такой неродственный и не дружу со своими безмозглыми кузенами, неряшливыми юными племянницами и хищными племянниками. Количество Вайнбергов, старых и молодых, которые все еще болтаются на земле, изумляло меня. В тридцатые и сороковые годы Сталин истребил половину моей семьи. Наверное, не ту половину.
Мой слуга следовал за мной на расстоянии двух шагов с сумкой в руках, в которой была пара рулетов из свинины и цыпленка из знаменитого Елисеевского магазина, а также пузырек с таблетками «Ативана» и «Джонни Уокер Блэк» — на тот случай, если мне станет дурно. Мои единственные друзья, Алеша-Боб и Руанна, забились вместе в уголок. Их западный вид и непринужденные манеры делали их похожими на американских кинозвезд. Половину похорон я пытался к ним пробраться, но меня постоянно останавливали просители.
Вышеупомянутая команда из синагоги вертелась возле меня — старики с трясущимися руками и влажными глазами и большими обвислыми животами. Они твердили, что Папа был совестью нашего города на Неве, человеческим столпом, поддерживавшим синагогу на Лермонтовском — как древнееврейский атлант. И, между прочим, взгляните на эту печальную еврейку у могилы! Тихая Сара! С гардениями, прижатыми к сердцу! К самому сердцу! Ведь ни одно сердце не бьется сильнее (или быстрее), чем еврейское сердце! Ах, какой бы мы были парой! Возрождение еврейской общины Ленинбурга! К чему мне оставаться в одиночестве даже один лишний час? Пусть этот грустный день, Миша, станет днем возрождения! Послушай, что говорят старшие! Покажи этим бессердечным свиньям, которые сделали с твоим папой такое, покажи им, что…
Единственная проблема, мешавшая сделать подобный жест, заключалась в том, что эти самые свиньи, то есть Олег Лось и его кузен, сифилитик Жора, на самом деле были приглашены на похороны Любимого Папы. После того как Алеша-Боб убедил капитана Белугина, что для того, чтобы выжить в Европе, мне необходимы тридцать пять миллионов долларов как минимум, тот притащил их сюда в знак возобновления наших дипломатических отношений. Вообще-то бледный Олег Лось и его румяный низенький кузен — их фигуры слегка напоминали Дон Кихота и Санчо Пансу — уже семенили ко мне, дабы выразить соболезнования, а эти идиоты, мои родственники, расступались перед ними. Дело в том, что Олег и Жора сделали с Борисом Вайнбергом именно то, о чем давно уже мечтал каждый родственник.
Я отступил, вертя в руках прилетевшую обертку от «марса», но вскоре они меня настигли.
— Ваш отец был великим человеком, — сказал Олег, нервным движением приглаживая волосы. — Праведник. Лидер. Он любил свой народ. Я все еще храню ту статью о нем из одного американского журнала за 1989 год — там, где он танцует на фотографии с кувшином самогона. Как она называлась? «Шабат шалом в Ленинграде». Вы знаете, у нас не всегда были простые отношения, но все наши разногласия всегда были лишь ссорами между братьями. Думаю, в какой-то степени все мы в ответе за его смерть. Так что Жора и я собираемся пожертвовать синагоге по сто штук каждый. Может быть, они купят еще несколько Тор или что-нибудь еще. Мы хотим назвать это «Фонд возрождения иудаизма имени Бориса Вайнберга».
Штука, или тысяча долларов США, — основная единица измерения во вселенной моего покойного папы. Сто штук — это не так уж много. Их можно заработать за неделю, занимаясь проституцией на Ривьере. Я взглянул на свои дорогие немецкие туфли — они были покрыты тонкой радужной пленкой. Что за черт! Наверно, это всё проклятые полимеры с железной дороги. Я поклялся здесь и сейчас, что пожертвую «Мишиным детям» по крайней мере тысячу штук — миллион долларов.
— Знаете что, давайте по двести штук с каждого, — предложил сифилитик Жора, ковырявший в зубах. Он был похож на лысого дикобраза из Чернобыля, анекдот о котором рассказывали по телевизору. — Кантор сказал, что синагоге нужен новый ковчег. Там они хранят Торы после службы.
Я стоял, слушая убийц моего отца. Олег и Жора принадлежали к поколению папы. Все трое потеряли отцов в Великую Отечественную войну. Всех троих растили мужчины, которым удалось не пойти на войну, — вспыльчивые, суровые мужчины, которых их матери привели к себе домой из-за невыносимого одиночества. Стоя перед мужчинами, принадлежавшими к папиному поколению, я ничего не мог с собой поделать. Видя их грубые руки и вдыхая запах сигарет и водки, я мог лишь дрожать от страха и омерзения, в то же время ощущая умиротворенность и родство. Эти негодяи правили нашей страной. Чтобы выжить в их мире, нужно быть всем понемножку — и преступником, и жертвой, и безмолвным зрителем.