А мы? — спросил он себя, потому что ход войны был связан для него с группой руководимых им людей и с его собственным участием в войне. И трезво сказал себе, что положение отряда резко ухудшается. Трудно рассчитывать на удачу Коли Прохорова. Ни связи, ни помощи снабжением наладить не удастся. Отряд окажется затерянным в глубоком тылу немцев, среди запуганного и потрясённого поражением населения.
Он рисовал себе эти как будто неизбежные следствия несчастья… и не верил им.
На что же я рассчитываю? Слеп я, что ли?
Он курил, глядя на жидкое пламя, мигающее сквозь дырочки в заслонке. Да, будет не так, — чётко определил он. Если Ленинград не удержали, значит, его нельзя было удержать, и нужны ещё месяцы, а может быть и годы, ещё усилия и жертвы для того, чтобы переломить ход войны в свою пользу. Это больно, это позорно, что немцы взяли Ленинград. Этого нельзя было допускать. Но что я знаю о том, как это произошло и какова реальная наша сила, каково реальное положение на фронтах и в стране?
Тогда на чём же зиждется моя слепая уверенность?
Когда он разобрался в своих мыслях и ощущениях, он понял, что уверенность его не слепа и зиждется на очень простом и очень убедительном основании — на опыте последних месяцев партизанской жизни. Вот этот район, его люди — партийно-советский актив и самые рядовые жители, вроде тёти Саши, девчонки Тани и других, толстяк Трофимов и юный Женя Орлов, ценою жизни взорвавшие мост, городская девушка Ольга, сумевшая стать ловкой разведчицей, Коля Прохоров, без раздумья искалечивший свою руку, — это же часть страны, часть народа. И вся страна, весь народ — такие же, как часть, известная ему, Гудимову. Их было семнадцать в этом лесу, и только один струсил. Потом их стало двадцать, потом тридцать, потом сорок пять, потом шестьдесят… Разве можно сомневаться в том, что и в других районах вот так же собираются для борьбы люди, не желающие терпеть над собою немца?
Мне неизвестно, есть ли ещё партизаны, кроме нас. Но я знаю, что они есть, потому что иначе не может быть. Или неверно всё, что мы делали за двадцать четыре года советской власти, или пламя борьбы разгорится и поглотит немцев. Или наша советская власть — родная народу власть, и тогда народ поддержит её в тяжёлой беде, поднимется, отстоит её, как самого себя, или… но другого «или» не может быть.
Он вспоминал довоенную жизнь и всё, что он сам делал в этой довоенной жизни. И не школы вспоминал он, не праздничные парады, не дом культуры и стадион, не все те достижения райисполкома и райкома, которыми он раньше гордился, — хотя и они мелькали в памяти. Он вспомнил дух доверия и требовательности, с каким относились к партии и советской власти самые рядовые, самые незаметные люди. У этих людей ещё многого не хватало. Мы не всё ещё успели сделать для благосостояния народа, у нас было множество прорех, и люди замечали их, порою ворчали, порою жаловались, но каждый знал, что имеет право на хорошую жизнь и на все блага жизни, и сознание своего права рождало требовательность и самостоятельность, настойчивость и активность. Он перебирал в памяти сотни людей, фамилий которых уже не помнил, — добровольный, увлечённый делом, энергичный актив. Да разве они когда-нибудь покорятся угнетателю, как бы силён он ни был!.
Успокоенный, он вышел на воздух, даже не пытаясь уснуть, так как эта ночь была предназначена им для больших решений, и он не хотел ни комкать свои мысли, ни ограничиваться полуправдой.
Ночь была черна и тиха. Ракет уже не было. Предутренний ветер пролетал над лесом, шурша ветвями.
Гудимов думал теперь о самом себе. Утром он соберёт свой отряд и скажет людям, учившимся стойкости на примере Ленинграда, что Ленинград сломлен. Он должен повести дальше этих людей, не позволяя им отчаиваться и колебаться… Он впервые работает один, опираясь на других и руководя другими, но сам не получая руководства. Он — вожак — отвечает за всё: за жизни людей, за успех операций и выбор целей, за настроение всех жителей района и — в конечном итоге — за исход войны.
«Не слишком ли велика и тяжела ответственность?» — со вздохом подумал он, ощутив на миг и немолодые свои годы, и усталость, и ограниченность своих сил. Нет… Он принадлежал к поколению государственных работников, которые были наиболее близки к массам народа как первое звено руководства. Как же им было не стать боевыми вожаками в самый трудный час!.. Хорошая гордость собою, своей душевной силой и своей трудной судьбой поднялась в Гудимове, вытесняя усталость и горе.
Перед тем как пойти вздремнуть до рассвета, он принял самое последнее решение, не оставлявшее ни одного неясного уголка, ни одного неразрешённого сомнения. «Даже если поражение будет страшнее, чем самые горькие предположения, — всё равно, это не конец. И как бы нас мало ни осталось, мы начнём всё сначала..»
На рассвете он собрал отряд.
Ольга впервые за два месяца присутствовала на общем сборе и теперь оглядывалась с радостным изумлением. Он очень вырос, их отряд, походивший в первые дни на группу дачников. Она попробовала сосчитать и сбилась — не то семьдесят три, не то семьдесят пять, а с дозорными наберётся под сотню. Возмужали, обветрились, похудели, но все чисто выбриты и одеты ладно, с воинским щегольством, какого так добивался Гудимов. Правда, одеты по-разному: кто в кожанку, кто в ватник, кто в шинель или полушубок. Но за плечами у всех винтовки или автоматы, у пояса — гранаты, выправка у всех молодцеватая, даже у долговязого ботаника Музыканта. И если поглядеть как бы со стороны — это уже сила, воинская часть.
Гришин скомандовал: «Смирно!» Из землянки неторопливо вышел Гудимов. И Ольга, одна из всех знавшая о тягостной причине сбора, удивилась спокойному и просветлённому выражению его лица. Может быть, у него есть какие-нибудь новые, опровергающие сведения?
Гудимов начал говорить. Начал с того, о чём только что думала Ольга, — как вырос отряд, какими стойкими и надёжными проявили себя советские люди. И по тому, как он взволнованно говорил об этом, Ольга поняла, что никаких опровергающих сведений у Гудимова нет и что сейчас он произнесёт страшные слова — Ленинград взят.
И он произнёс эти слова громким, отчётливым голосом:
— Немцы сообщают, что ими взят Ленинград.
Ольге казалось, что после этих слов надо молчать, долго молчать, что всякие речи после этих слов будут фальшивы. Но Гудимов продолжал говорить, спокойно обсуждая, насколько правдоподобно это немецкое сообщение, — ведь немцы любят преждевременно хвастаться победами! Он даже пошутил, что немцы плохо знают географию и, быть может, спутали весь Ленинград с Васильевским островом, так что на самом деле они не добрались ещё и до Канонерского?
Многие улыбнулись. В неуклюжей шутке Гудимова была душевная сила, приятная людям.
А Гудимов продолжал говорить, пересказывая соратникам всё, что продумал ночью. Готовясь к митингу, он колебался, надо ли сообщать непроверенную новость и надо ли готовить людей к резкому ухудшению обстановки, в которой им придётся воевать. Но всякая неискренность претила ему, и Гудимов высказал всё, что думал. И сказал о том, что покорить Ленинград нельзя, потому что Ленинград — это больше, чем город, это люди, это знамя, это символ ленинской непримиримости, и этот Ленинград никогда и никем не будет сломлен.
Потом он предложил высказаться партизанам. Как всегда, первым никто не решался говорить. И вдруг один из новых бойцов, пожилой колхозник, ушедший в лес после того, как немцы выпороли его за дерзкое слово, — новый боец швырнул шапку на землю и убеждённо сказал:
— Порази меня гром на этом самом месте — по-моему, брехня!
И люди закивали головами.
Юрий Музыкант просил слова, подняв руку и заслоняя ею побелевшее, с прыгающими губами, лицо.
— Товарищи, — выкрикнул он с неожиданной страстной силой. — В Ленинграде работа всей моей жизни. В Ленинграде осталась моя беременная жена. Мы не знаем, правда или неправда — немецкое сообщение. Но я клянусь: пусть я истеку кровью, пусть мои волосы поседеют, но я не сложу оружия и буду мстить, мстить, мстить…