— У тебя сын, — сказал Митя.
— Что мужчина один с ребёнком? — мрачно ответил Кочарян. — Ребёнок крошечный, вот такой, женские руки надо, а чужую женщину я не дам ему вместо матери… Государство растить будет, справедливые руки. А ласку материнскую… может, и не надо ласки, пусть память в нём гореть будет, как огонь, чтоб никогда не простил бандитам эту подлую бомбу…
Они уже подходили к совхозу, когда немцы начали бить по нему тяжёлыми снарядами. Бойцы перебежками, бросаясь от близких разрывов в дымящиеся воронки, добрались до батареи и укрылись в окопе. Окоп был глубокий и надёжно прикрывал от осколков. Митя уже научился понимать толк в таких вещах и никогда не ленился старательно окопаться: лишнее поработаешь, зато потом спокойнее!
Артиллеристы рассказали, что это уже третий огневой налёт, два было ночью, — наверно, немцы что-то готовят… И пулемётчиков прислали из батальона не зря: определённо, надо ждать боя!
Как только замолчали немцы, заговорила батарея. Митя впервые находился под боком у орудия, ведущего огонь, а такое соседство показалось ему не очень приятным, но ладная и быстрая работа артиллеристов ему понравилась — понравилось соединение тонкого расчёта, который одухотворяет действия сложного механизма, с домашностью движений подносчика снарядов и заряжающего, с крайней простотой самого выстрела — дёрнул шнур, и снаряд летит многие километры, поднимает в воздух блиндажи, орудия, танки…
Митя залюбовался командиром орудия, его точными и красивыми движениями, слаженностью общей работы, исключавшей необходимость каких-либо объяснений, — люди понимали командира с полуслова.
Когда стрельба кончилась, Митя пошёл к артиллеристам знакомиться. Командир приветливо обернулся к нему, его родное, на всю жизнь запомнившееся Мите лицо улыбнулось, и Митя восторженно вскрикнул:
— Товарищ Бобрышев!
Бобрышев обнял его и повёл к своим товарищам:
— Глядите, ребята, вот с этим молодцом мы у немцев в гостях двенадцать суток гуляли… Вспоминаешь?! А ты потолстел, брат, красноармейские харчи сытнее, верно?
Бобрышев говорил о выходе из окружения так, будто это была забавная нестрашная история. У Мити стало легко на сердце, с Бобрышевым он ничего не боялся, и приятно было, что Бобрышев искренне обрадовался ему:
— Значит, снова вместе воюем? Вот и ладненько, я за тебя трёх необстрелянных отдам. Как ты тогда из пулемёта по их психической шпарил, а?
Бобрышев вспоминал только то, что поднимало дух и уверенность бойца, и в этом была прямолинейная мудрость.
Немецкие снаряды снова ложились вокруг батареи, когда Митя увидел легковую машину, остановившуюся у парников. Невысокий плотный военный в макинтоше с большими звёздами на красных отворотах уверенно направился к орудию по тропинке между парниковых рам. За ним следовал адъютант, тревожно оглядываясь на рвущиеся снаряды.
Митя понял, что это очень высокое начальство, и вытянулся у своего пулемёта, теряясь при мысли, что начальство может обратиться к нему и надо будет ответить по уставу, а как отвечать, он не помнил…
Бобрышев, сидевший на земле у орудия, вскинулся одним движением и вытянулся в позе безукоризненно подтянутой, почтительной и одновременно свободной, потому что военная молодцеватость была для него естественной и приятной. Он начал рапортовать уверенно и радостно:
— Товарищ командующий фронтом..
Так вот это кто! Митя вгляделся в простое округлое лицо с добрыми и внимательно прищуренными голубыми глазами, окружёнными мелкой сеткой морщинок. Когда Бобрышев обеспокоенно предупредил, что немцы ведут по батарее огонь, эти глаза сверкнули молодой усмешкой.
— В трёх войнах был, товарищ сержант, и всегда замечал, что противник стреляет, на то он и противник, — сказал командующий фронтом. — Ну, где у вас немцы?
Бобрышев толково объяснил, показывая рукой, где расположен наш передний край, где обнаружены немецкие батареи. Командующий подошёл к орудию, открыл замок, проверил прицел и угломер. От его быстрого оценивающего взгляда не ускользнула бы ни одна неисправность, ни одна соринка. Но орудие было в образцовом порядке. И командующий сказал:
— Правильно. Берегите своё орудие, товарищи… Берегите! Народ вам доверил…
Слова его прозвучали просто и искренне, а в лице, как тень, прошла такая грусть, что Митя с мучительным стыдом вспомнил пулемёт, брошенный им при отступлении.
— Будем беречь, товарищ командующий, — взволнованно сказал Бобрышев, — жизнью своей… сбережём!
Снаряд разорвался неподалеку от орудия. Командующий приказал людям укрыться, а сам неторопливо пошёл к другим орудиям, как будто его не могли тронуть ни снаряды, ни осколки.
Митя провожал его влюблённым взглядом.
Командующий пробыл на батарее полчаса, и все облегчённо вздохнули, когда он уехал — не так, как иногда облегчённо вздыхают при отъезде начальства, радуясь, что всё сошло благополучно и никто не получил «фитиля», а от полноты любви и уважения, потому что командующий совсем не берёгся, и в тревоге за его жизнь люди на батарее забывали о самих себе.
Около десяти часов утра немцы открыли ураганный огонь по всему фронту. В расположении батареи снаряды рвались так густо, что Митю, лежавшего в окопчике у пулемёта, то и дело осыпало землёй и осколками стекла от взлетающих в воздух парников. Острыми осколками стекла будто обрызгало лицо не во-время оглянувшемуся Левону. Он застонал и, стиснув зубы, стал ногтями выдирать осколки из кожи. Кровь сочилась у него из-под пальцев. Митя послал его на командный пункт к санитару, и Кочарян пошёл, но очень скоро вернулся, обмотанный бинтами, так что видны были только глаза, ещё более мрачные под белизной бинтов.
— Командного пункта нет, — тихо сказал он Мите, — командир убит, рук-ног не осталось, помощник при смерти, политрук командует, тоже ранен. Одного орудия нет, разнесло. Большой урон!
По вспышкам огня и звукам боя Митя понял, что немцы ведут наступление в двух направлениях — справа от совхоза к разъезду, чтобы перерезать железную дорогу, и далеко влево, к высоте, которая господствовала над местностью и в этом секторе фронта была последней высотой на пути к Ленинграду. Он понял, что немцам удалось прорваться, а затем увидел танки и грузовики с войсками, мчавшиеся по шоссе, и это были немецкие танки и немецкие войска.
Израненная батарея продолжала вести огонь. Окровавленный политрук руководил огнём, перенося его по указанию КП батальона, а потом связь прервалась, и тогда политрук стал вести огонь так, как ему казалось правильнее.
Орудие Бобрышева било прямой наводкой по шоссе. Митя напряжённо всматривался в пространство, простреливаемое его пулемётом, готовый в любую секунду открыть огонь. Но в сторону совхоза немцы не пошли. И это было мучительно — лежать под огнём, ничего не делая, находиться в пекле и не участвовать в сражении. Что там произошло, в родном втором батальоне? Живы ли товарищи, командир роты, пославший их сегодня утром на батарею, пулемётчики второго взвода, занимавшие оборону вон там, у шоссе и моста через речку?..
Во рту пересохло, губы запеклись. Когда Митя облизывал их, на языке оставался вкус земли. И после каждого близкого разрыва он глядел сквозь оседающую пыль — на месте ли Бобрышев. Бобрышев был на месте, и его орудие стреляло. Мите почудилось, что оно изменило голос и хрипело, как человек. Осколком убило заряжающего, движениями которого Митя любовался час назад, и одновременно ранило подносчика снарядов. Но орудие продолжало стрелять. Как живое существо, признательное за постоянный любовный уход, орудие напрягало все силы и не подводило людей, вдохнувших в него жизнь.
А потом стало тихо. Бой ушёл назад, вправо и влево от совхоза, обогнув и словно забыв одинокую батарею. Тогда Бобрышев прошёл к другим орудиям и болезненно поморщился, встретив на пути кусок орудийного ствола с рваным краем. Потом он увидел воронку на месте блиндажа командного пункта, раненых, лежащих на носилках и на соломе, убитых, сложенных рядышком у парников.