В цехе Солодухина обрушилась часть стены, и по цеху гулял ветер. Верхний свет был выключен, а лампочки над рабочими местами завешены плотной бумагой.
— Все к Солодухину! — обиженным голосом приветствовал Пегова расстроенный Солодухин. — Сегодня все к Солодухину, раз его затёрло! Я что, не понимаю? Совести во мне нет? Я весь в мыле!..
— Когда всё ладно, так чего же ходить, — сказал Пегов. — Запоролся, так уж не обижайся. Что у тебя стряслось?
— Ничего не стряслось, только стенка, — сердито огрызнулся Солодухин и тотчас стал толково и огорчённо объяснять, почему затёрло с деталью 11–71.
Зазвонил телефон, Солодухин зачертыхался и закричал рыдающим голосом:
— Вот! Слышите?! Кто звонит? Всё этот сумасшедший! Я могу не подходить, я знаю всё наперёд! Через него я скоро сам сойду с ума, вот увидите!
Спотыкаясь в тёмных переходах, он побежал к телефону, и Пегов услыхал его неожиданно весёлый, лицемерно-наивный голосок:
— Что же ты, птичка, не забираешь свою 11–71? Или тебе больше не нужно? Целый десяток зря лежит, мне, знаешь, держать негде, начнут портиться, я не отвечаю. Стоячая вода тухнет, птичка!
Он выбежал из конторки, восхищённый собственным остроумием:
— Слыхали, как я его подкусил? Птичка, птичка, золотко, голубочек! Меня от его голоса трясти начинает! Птичка!
Пегов пошёл в сборочный. Курбатов сидел на своём командном пункте, откуда хорошо виден весь цех, и казался удивительно спокойным и даже неподвижным человеком. Но когда он поднял взгляд на вошедших, Пегов невольно загляделся на его большие, лихорадочно оживлённые, азартные глаза — такими Пегов представлял себе глаза какого-нибудь отчаянного кавалерийского командира, несущегося во главе своих людей в сокрушительную атаку.
— Наладилось с 11–71? — спросил Пегов, присаживаясь и закуривая.
— Пока радоваться рано, — уклончиво сказал Курбатов. — По-моему, Солодухина ещё дня три лихорадить будет…
Он стал спокойно пояснять свою мысль.
— Вы бы с Солодухиным вот так и говорили, — посоветовал Пегов, — а то старик психовать начал от ваших звонков.
— Во-во-во! Это мне и нужно! — воскликнул Курбатов. — Старик спокойствие любит, по-стариночке привык, а когда его на психику возьмёшь, он от злости горы ворочает.
Курбатов вдруг приподнялся, вглядываясь в происшествие на другом конце сборочного цеха, взял трубку цехового телефона, спросил:
— Что у вас? Что предприняли? Хорошо, только не спутайте! — Положил трубку, шутливо сказал: — Золотое правило: в своём цехе выдержка, с другими — нервы! — И встал, учтиво извинившись: — Простите, мне надо пройти по цеху.
— Красавец в работе! — сказал Владимир Иванович. — Уйди я с завода, директором сажать можно. — И предложил, зная повадки секретаря райкома: — Пойдём танк поглядим, сегодня притащили, музейный танк…
Пегов увидел тяжелую машину. Краска вся облупилась, спеклась, обгорела.
— Сто восемьдесят ран, — с уважением сообщил директор.
Из-за машины вынырнул танкист и сказал, касаясь плоскости танка ладонью:
— Герой Советского Союза! Даже жалко в починку сдавать.
Танк оказался тем самым, на котором экипаж лейтенанта Кривозуба разгромил танковую колонну немцев. А танкист был его водителем.
Взволнованный и видом танка-ветерана, и рассказом водителя, Пегов робко спросил танкиста, не встречал ли он Сергея Пегова, башенного стрелка. Спрашивая, он побледнел и потянулся за портсигаром, чтобы папиросой унять волнение, — он всегда ждал, что ему скажут: «Серёжа Пегов? Убит, бедняга, прямое попадание в башню..»
— Серёжа Пегов?! — вскричал танкист. — Ну, как же! Приятель! Только вчера видел. Ого, Сережка Пегов, знаете, какую психическую атаку немцам отмочил?!
И он рассказал о засаде в берёзовой роще и о неравном бое, когда Серёжа в пустом окопе изображал отсутствующую пехоту, а затем бросился на немецких автоматчиков с криками — «рота, за мной!». Дружеское преувеличение украсило рассказ новыми героическими подробностями, автоматчиков стало не десять, а полсотни, и Серёжа не только стрелял из автомата, но и одновременно бросал другой рукой гранаты… Танкист чувствовал, что привирает, и Пегов чувствовал, что на самом деле было немного не так, но подробности и не имели значения, а преувеличение было понятно, так как нет ничего труднее точного воспроизведения подвига, совершённого другом.
— А вы, случаем, не отец его? — спросил танкист. — А то у меня письмецо лежит, в райком снести надо.
Пегов с жадностью схватил засаленный конверт, но прочитать письмо не успел, так как Левитин позвал его на митинг рабочих вечерней смены.
В проходе между двумя цехами рабочие стояли густой толпой. Те, кто мог примоститься где-либо, сидели в усталых позах. Левитин поставил столик с листом бумаги в центре прохода и коротко рассказал о том, что немцы на подступах к Ленинграду, сил на фронте не хватает, все рабочие, кого можно отпустить без особого ущерба для производства танков, должны взяться за оружие.
Пегову показалось, что Левитин говорит слишком сухо и коротко, но после его речи один рабочий, уже седой, хотя всё ещё крепкий и статный, молча подошёл к столику, снял кепку и чётко написал на листе свою фамилию. За ним потянулись другие. Молодёжь шутила и держалась молодцевато, пожилые рабочие записывались деловито, без слов, и многие тотчас уходили, спеша отдохнуть. Уходя, спрашивали:
— Когда являться?
Пегов подошёл к седому рабочему, открывшему список добровольцев.
— Куда ж ты, отец, воевать собрался? Тяжело будет, сердце, наверно, да и ноги… Тебя, пожалуй, на заводе оставить полезнее будет.
— Сердце моё, товарищ Пегов, здоровое, только злое сейчас. А старости для коммуниста не бывает. Старость будет, если немецкая сволочь на шею мне сядет и погонять начнёт.
— Оно верно. Комиссаром тебя поставим.
— А чего ставить? Для должности у меня грамоты не хватит, а без должности я с народом говорить не стесняюсь, если нужда есть. Помогу.
Высокий рабочий подошёл к ним и стоял, ожидая конца разговора. Пегов вгляделся и узнал младшего Кораблёва.
— Григорий Васильевич, верно? — сказал он, радуясь точности своей памяти.
— Что же это происходит? — воскликнул Григорий Кораблёв, обращаясь и к Пегову, и к директору. — Всех пускают в отряд, а я что же? Не коммунист? Не рабочий? И потом, вы помните, Владимир Иванович, какое у вас условие с отцом было… как же вы?
Пегов заинтересовался: какое условие?
— Не хотел уезжать старик, — сердито объяснил Владимир Иванович, — условие поставил — чтобы вот его оставить. Так ведь оставили!
— Не так было, — мрачно сказал Григорий Кораблёв, — сами знаете, не только оставить. Нехорошо вы поступаете.
Пегов дотронулся до плеча директора:
— В самом деле нехорошо. Условия выполнять надо, а?
Директор покосился на Григория и вдруг махнул рукой:
— Ведь знаешь, что пойдёшь, раз задумал. Упрямство кораблёвское! И чего ж ты на меня жалуешься?
Кораблёв сдержанно улыбнулся:
— Знать-то знаю, так ведь не удирать же мне потихоньку. Не мальчишка.
Проходя к выходу мимо заслуженного танка, который уже начали разбирать, Пегов невольно задержался:
— Эх, бедность наша! Не будь они так нужны нам, эти танки, — взять бы его в надёжное место, поставить на виду и водить экскурсии: глядите, один из ветеранов Великой Отечественной войны!.. А придётся ему подправиться — и в бой!
Прощаясь с директором, он вернулся к своей мысли:
— Будем кончать войну, ты, Владимир Иванович, не прозевай, отхвати парочку таких штук. Заводской музей откроем, на самое почётное место поставим.
— Отвоеваться бы! — устало откликнулся директор.
В райкоме Пегова ждали и люди, и телефонограммы, требующие немедленных распоряжений. Уже забрезжил рассвет, когда он остался один, прилёг на койку, стоявшую за ширмой в углу кабинета, и распечатал письмо сына.
Томящая отцовская нежность охватила его при виде знакомого, всё ещё ученического почерка сына и наивного, детского начала письма: «Дорогой папочка..» Сын ничего не писал о своём подвиге, но подробно описывал уже известный Пегову разгром танковой колонны, а затем на целой странице убеждал отца, что советские воины грудью своей закроют немцам путь в Ленинград, и так далее, и так далее… Пегов рассмеялся. Попал мальчишка на фронт, и ему уже кажется, что прежде недосягаемо умный папа теперь просто незнающий тыловик, которого надо успокаивать и агитировать, и он добросовестно, со всей комсомольской искренностью, переписывает то, что ему говорил на митинге политрук. . «Как стандартны бывают слова, — подумал Пегов с досадой. — Вот ведь умный, развитой мальчишка, а собственных слов не нашёл!.. А ведь для Серёжи Ленинград — родина, семья, вся жизнь, он на самом деле умрёт, но не пустит немцев в Ленинград, и когда он думает про себя о боях под Ленинградом, он, наверное, вместо «грудью закроем», рисует себе очень реальные и смелые действия своего танка, возможности дерзких подвигов, остроумных и смертоносных для врага контрударов, засад, нападений… А сел писать — и не нашёл своих слов, своих мыслей..»