— Стасик в Доме малюток, вам ведь писали? — наконец, сказала она и приблизила лицо к лицу Кочаряна. — Там хорошо! Мне одна женщина рассказывала, там кормят… будто даже белый хлеб на самолётах привозят… и молоко консервированное… Она сама там работает, зачем ей врать?.. Каши дают по целой тарелке…
— Катя… дома была?
Женщина досадливо поморщилась — смерть наскучила ей.
— Не спустилась она в убежище, вот и придавило, — безжалостно сказала она. — С ребёнком разве можно лениться вниз итти?
Кочарян живо представил себе Катю, сонную и усталую, как она проводит слабой рукой по лбу и светлым волосам и говорит сама себе: «не могу я итти..» и опускается на кровать, прижав к себе Стасика и прислушиваясь к выстрелам с равнодушием смертельной усталости… Мрачное отчаяние овладело им оттого, что она, оказывается, могла бы и уцелеть, если бы спустилась в убежище…
— Где её похоронили? — спросил он.
Женщина с осуждением поглядела на него и покачала головой:
— Неужто ты пойдёшь? Ведь пешком! Тут и покойника не довести… на улицах бросают… Ну, куда ты пойдешь? Зачем? Да и, знаешь, на кладбищах сейчас… Не ходи! — решительно закончила она и пошла, не прощаясь, к подворотне.
— Где её похоронили? — крикнул вслед Кочарян.
— Господи! — раздраженно воскликнула женщина, оборачиваясь. — Я же тебе говорю… — Она увидела горящие глаза Кочаряна и быстро проговорила: — На Волковом, милый, на Волковом… — и почти побежала через проход.
До кладбища он шёл больше часа, и чем ближе подходил к нему, тем чаще нагонял и оставлял позади пешеходов, впряженных в саночки, с покойниками, спелёнутыми туго и умело простынями, одеялами, кусками ситца и рогож. Покойники сперва казались ему детьми — потом он понял, что худоба сделала их меньше, суше. Тащили санки почти исключительно женщины. Походка их была строгой, упрямой, лица — каменными.
На улице, ведущей к кладбищенским воротам, поток саней стал густым. У ворот с двух сторон штабелями лежали трупы, частью уже занесённые снегом. Некоторые были в пальто, в шапках, и позы их были мучительно зябкими — видимо, шёл человек и присел на снег, не в силах итти дальше, сжался в комок, пытаясь согреться, да так и умер. Некоторые лежали в одном белье, раскинув руки, оскалив жёлтые десна, с выражением ужаса в глазах, увидевших смерть. У иных лица были спокойные и просветлённые.
Кочарян видел много смертей на фронте, он не раз горевал над убитыми товарищами, — но никогда смерть на фронте не будила в нём такого скорбного отчаяния, такой ожесточённой ненависти к врагу, такой ярости и жажды мести.
Он не пошёл справляться в конторе, где похоронена Екатерина Кочарян. Сейчас это казалось ему нелепостью и почти оскорблением для тех, кто лежал здесь, в пальто и в белье, в свивальниках и рогожах, — разве они меньше, чем Катя, заслужили достойной могилы?
Он низко поклонился сухим, промёрзшим покойникам и побрёл обратно. Теперь санки с трупами плыли ему навстречу, и глаза его встречали утомлённые глаза женщин. Потом сумерки скрыли от него лица встречных, а сердце его устало от муки, и мысли его впервые обратились к тому, кто жив и должен жить, — к сыну Анастасу, к Стасику.
Он пришёл к Дому малюток в полной темноте. Не найти было ни калитки, ни крыльца. Он долго плутал вокруг дома, пока не раскрылась дверь, пропуская кого-то.
— Гражданка! — обрадованно выкрикнул он, подбегая к тёмному силуэту женщины. Силуэт метнулся назад к двери, молодым звонким голосом вскрикнул:
— Кто здесь?
Страх женщины мучительно поразил Кочаряна.
— Левон Кочарян, боец Красной Армии, — сказал он как можно мягче, — мне сына повидать… в Доме малюток…
Женщина молча впустила его в освещённую свечой переднюю и сама вошла за ним. Она внимательно осмотрела бойца, стоявшего перед нею, и вдруг светло улыбнулась.
— Вы… Стасика отец?
Они смотрели друг на друга. Тёмные глаза Кочаряна медленно заполнились слезами.
— Дети спят… — сказала женщина, — не соображу я, что с вами делать…
— Мне посмотреть, — прошептал Кочарян.
Женщина без слов ушла. Вернулась с другой — пожилой, подтянутой женщиной в белом халате.
— Вот Анна Константиновна…
— А завтра вы не можете притти? — спросила Анна Константиновна. — Дети спят… в спальню входить не полагается…
— Мне посмотреть, — повторил Кочарян.
— Пойдёмте, — решительно сказала Анна Константиновна и дала ему халат.
В белой спальне рядами стояли кроватки. Стасик спал, выпростав из-под одеяла полные ручки и чуть улыбаясь. Длинные чёрные ресницы отбрасывали тени на раскрасневшиеся щёки. Этот несомненно здоровый и благополучный детский облик был самым поразительным из всего, что видел в тот день Кочарян.
Они простояли так долго. У женщин на лицах, скудно освещённых свечой, бродили странные, то горделивые, то скорбные улыбки. Стасик глубоко вздохнул и повернулся на бок, подложив ладонь под щеку. Кочарян побледнел — так спала Катя, щекою на ладони, а по утрам на щеке иногда оставалась примятая во сне морщинка.
Низко склонив голову, Кочарян повернулся и на цыпочках пошёл к двери. Женщины за ним. В передней они все сели, и Анна Константиновна вдруг начала неудержимо рассказывать, как привезли Стасика, как она долго возилась с его придавленными ножками, как он был сосредоточенно молчалив, как на вторую неделю он впервые вышел из оцепенения, обрадовавшись бубну… Молодая изредка вставляла слово, напоминая о чём-нибудь, что забыла Анна Константиновна, и смотрела на Кочаряна с жадным вниманием. Это было их вознаграждением за упорный труд — рассказать отцу, как они выходили его ребёнка.
Когда они кончили рассказывать, Кочарян встал.
— Спасибо вам, матери… — сказал он.
Младшая вытерла слёзы и спросила:
— Куда же вы пойдёте сейчас?
— Пойду, — неопределённо ответил Кочарян.
— Вы приходите с утра, повидать Стасика, — сказала Анна Константиновна.
— Выйдём вместе, — предложила молодая.
Когда они вышли, она переспросила:
— Куда же вы пойдёте ночевать?
— Не знаю, — признался, Кочарян. — В город далеко.
— Пойдёмте ко мне, — сказала женщина, — я здесь неподалёку живу… Невесело у меня… да ведь что ж?..
Он пошёл. Эти грустные слова сделали их отношения простыми. Дома она бережно чиркнула спичкой и засветила коптилку. Маленькая комната была опрятна, — видно было, что хозяйка боролась и с копотью, и с дымом. Но когда она от коптилки зажгла лучины и сунула их в печку, набросав сверху сырых полешек, дым вырвался в комнату и поплыл в морозном воздухе.
— Сейчас вытянет. Я чайник поставлю, — сказала женщина и ушла с чайником на кухню, оставив Кочаряна у печки.
Потом она позвала его:
— Помыться хотите, товарищ? Идите сюда, я вам полью…
Он пошёл на скудный свет. В дверях кухни она неожиданно замялась:
— Постойте здесь… Я сюда вынесу…
Она выставила в коридорчик ведро, принесла ковшик воды. Полила ему. Потом они сидели у печки, слушая, как поёт, закипая чайник. Кочарян не ел с утра, с госпиталя, но и сейчас ему хотелось только пить, так пересохло у него во рту.
— Лёля меня зовут, — сказала женщина, — так уж все дети называют — тётя Леля, и взрослые тоже…
— Муж… на фронте? — спросил Кочарян, заметив на стене фотографию военного.
— Мужа убили в ноябре под Колпином, — привычно спокойно ответила она.
— И родных у вас… никого?
Она опять замялась, затем отрицательно покачала головою.
К чаю он вынул хлеб из кармана шинели, Лёля нарезала промёрзший хлеб мелкими ломтиками и ловко подрумянила их на печурке. В комнате стало тепло. Разморенный теплом и усталостью, Кочарян молча ел хлеб и пил кипяток, разделив с Лёлей кусок сахара. Она смущённо взяла сахар, но от хлеба упрямо отказывалась.
— Ложитесь, — сказала она, постелив ему постель.
Кочарян долго лежал, растревоженный и почти больной от всего, что видел и пережил за день. Конечно, в госпитале он слышал много рассказов о том, как живёт осаждённый город. Но то, что он увидел, потрясло его простотой и суровостью. Город страдал без жалоб и без слёз.