— Вам выспаться надо, — сказал вдруг Калганов. — Что это вы, Леонид Иваныч? Какое-то у вас лицо сделалось…
— Пустяки, — сказал Каменский и с усилием встал.
Ему хотелось освежить лицо и шею холодной, очень, холодной водой… Что было дальше, ему никогда не удавалось вспомнить. Как из тумана, выплывали исшарканная сапогами ножка стола и сильные руки Калганова, ухватившие его плечи, и тот звериный нелепый крик, который вырвался у него при грубом прикосновении к ране… Следующее воспоминание относилось к потряхиванию санитарной машины уже на пути в госпиталь..
— Леонид Иванович! Леонид Иванович!
Он встрепенулся, спросонок удивлённо разглядывая стоявшего перед ним генерала и незнакомую комнату… Когда и как он умудрился заснуть?
— Товарищ генерал-майор, прошу извинить меня, — сказал он, вскакивая. — Задремал, ожидая…
— Да я уже час здесь и, нет-нет, выхожу поглядеть на вас, — сказал Калганов. — Приказал не будить. Да мне скоро ехать, а повидать вас хочется. — И, осторожно обняв Каменского ниже плеч (запомнился ему тот крик!), он подтолкнул его к двери своего кабинета. — Ну, рассказывайте, герой. Где вы? Что? Подлечили вас насовсем?
Как часто бывает с фронтовиками, хоть короткое время провоевавшими вместе, они встретились после перерыва более близкими друзьями, чем расстались. И Каменский даже не стал просить Калганова о помощи, так ясно ему было, что Калганов сделает для него всё, что нужно. Сразу успокоившись относительно своей личной судьбы, Каменский вернулся к прежнему строю мыслей и чувств, и ему захотелось обобщить разрозненные сведения, доходившие к нему в госпиталь, и толково разобраться в обстановке на фронтах — в первую очередь, на Ленинградском фронте.
— Тяжело, — серьёзно, но без всякого уныния сказал Калганов и вздёрнул шторку, открывая карту-десятивёрстку, занимавшую почти всю стену. — Вот поглядите.
Со сжавшимся сердцем окинул Каменский общий очерк фронта. Хотя он приблизительно верно представлял себе положение, но запечатленная извивами шнура, флажками и значками линия производила тягостное впечатление. Не углубляясь в изучение общего, Каменский поспешно и пристрастно уткнулся в одну, самую дорогую, выстраданную точку фронта. И хотя он знал от Бобрышева и других, как там обстоят дела, обозначение укреплённой высоты с вынесенной на два километра вперёд линией передовых укреплений доставило ему удовлетворение.
— Видишь, не отдали. А ты ругался, — сказал Калганов.
Каменский не помнил этого, но было вероятно, что он всячески отбивался от госпиталя и наговорил много лишнего. Поэтому он не поддержал разговора, а только виновато улыбнулся и вновь отступил на несколько шагов от карты, чтобы охватить её взглядом.
Два вала немецкого наступления, стремительно катившиеся к Ленинграду через Двинск — Псков и через Ригу — Вильянди — Раквере — Нарву, остановились у самого Ленинграда. Остановились, но не отхлынули, а бились у его стен, уже без прежней мощи, а с подтачивающей, упрямой злостью. И третий — финско-немецкий — вал перехлестнул через границу, разлился по лесам и озёрам Карельского перешейка, упёрся, как в дамбу, в старый железобетонный пояс укреплений…
Как маленький островок, омываемый с запада водами Финского залива, с востока — водами Ладожского озера, а с севера и юга — валами вражеского наступления, ленинградская земля казалась на карте неправильным, вытянутым по углам четырёхугольником, в котором сам город занимал непомерно, недопустимо большое место. Стиснутый в нижнем углу четырёхугольника, Ленинград почти соприкасался с линией фронта. Чёрные квадратики его кварталов сбегали вниз, к шнурку, обозначавшему фронт, а некоторые из них — мясокомбинат, больница Фореля, питомник — были на линии огня. Порт смыкался своими причалами с дамбой Морского канала, а по другую сторону дамбы тянулись немецкие укрепления, и оттуда, наверное, в простой бинокль видны и причалы, и портовые склады, и эллинги Ждановской верфи…
Чёрный шнурок отделял от Ленинграда такие привычные его пригороды, как Гатчина, Павловск, Пушкин, к другим он подбирался вплотную — Колпино, Пулково… Извиваясь среди флажков, отмечавших все мелкие колебания фронта, шнурок петлёй охватывал Ленинград, прикасался к Неве и затем следовал по линии её левого берега вплоть до её истока, где красный флажок на Шлиссельбургской крепости — на Орешке — обозначал последнюю точку чересчур короткого фронта. А город Шлиссельбург был уже за шнуром, у немцев, и дальше немцы вырвались на побережье Ладоги, отхватив небольшой, но очень важный его кусок. Здесь, в районе Синявинских болот и узловой станции Мга, замыкалось кольцо блокады. За эти ворота Ленинграда шла кровопролитная незатихающая борьба. С востока, с «Большой земли», в эту болотистую почву вгрызались армии Волховского фронта… На карте не были отмечены позиции Волховского и Карельского фронтов, но чья-то рука крутыми чёрными дужками обозначила основные точки немецкого и финского наступления, и Каменский отчётливо увидел полуосуществлённый замысел врага — встречными ударами от Петрозаводска и Лодейного Поля на юг и от Тихвина на север сомкнуть второе, большое кольцо полной блокады… Пока ещё кольцо не сомкнулось, где-то там под Волховом, под Тихвином и у Свири бились наши армии, отражая натиск врага. И пока им это удавалось, голубой овал Ладожского озера был для ленинградской земли последней непрочной коммуникацией с «Большой землей», с родиной.
Но у Ленинграда была ещё и своя «малая земля», для которой он сам являлся «Большой землей», — Ораниенбаумский пятачок. Под короткой змейкой острова Котлин, готового ужалить врага всеми батареями Кронштадта, красноармейцы и моряки отстояли кусочек суши от Петергофа до Копорской губы, суши, включавшей Ораниенбаум и мощные форты — Красную Горку и Серую Лошадь. Вытянутой подковой огибал шнурок этот маленький кусочек советской суши. Вся линия фронта была здесь не больше 75 километров — но сколько крови стоил каждый не уступленный врагу километр!.. Немцы захватили Петергофский дворец и парк со знаменитыми фонтанами, прочно уцепились за берег Финского залива к западу от него — до Стрельны, до завода Пишмаш, до бухточки напротив Ленинградского порта, полностью отрезав «пятачок» от суши и держа под огнём морской путь из Ленинграда. Жирные красные линии наметили на карте единственную водную коммуникацию, соединяющую две части сражающегося Ленфронта; подобно двум рукам, протянутым друг к другу для взаимной поддержки, тянулись эти линии от Ораниенбаума вверх и от мыса Лисий Нос по прямой через залив, сходясь, как в братском рукопожатии, в Кронштадте.
Каменский внимательно всматривался в раскрывшуюся перед ним картину запечатленного боя и видел за нею ещё очень многое, что нельзя запечатлеть, но что видит каждый фронтовик за скупыми знаками отработанной военной карты. Большие и малые цели, выгоды и помехи, мысль командиров и усилия бойцов, труд, пот, кровь, зреющие возможности и безвозвратные потери, дух людей и цифры соотношений.
От этой невесёлой карты ему не стало горько. Душевную собранность и желание вложить в борьбу собственные силы — вот что рождала в нём эта карта.
— В подобном сужении фронта есть свои преимущества, — спокойно заметил Калганов и спустил шторку. — Помните, что у нас получилось вначале? По двадцать пять — тридцать километров на одну дивизию, а дивизия численностью в полк! По одному орудию на километр!., самое большое — по два-три орудия! Никакой глубины обороны, никакого второго эшелона, однолинейность… Прорвётся немец в одном месте и рвёт фронт, как нитку. А теперь боевые порядки уплотнились, артиллерии по двадцать пять стволов на километр, не считая миномётов, оборону построили в глубину, несколько полос. Пусть-ка сунутся!
Каменский с радостью слушал и то, что говорил Калганов, и самый звук его голоса. Конечно, положение фронта было тяжелейшим, оно было, пожалуй, хуже, чем два месяца назад, когда Каменский и Калганов вместе работали над укреплением района вокруг высоты. Но, видимо, с тех пор очень закалился дух армии, укрепилась военная организация, в плоть и кровь людей вошли уверенность в своих силах и готовность сражаться и побеждать.