Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вернувшись с войны, Муни тем более остро воспринял вторжение футуристов в литературу, как продолжение хаоса и агрессии и рванулся защитить ту «слаженность по разумному плану созданного творения», которую прежде всего в литературе ценил.

Всего пять дней пробыл он в Москве, и все пять дней, не расставаясь, Муни и Ходасевич строили планы литературной борьбы с футуристами, продумывали стратегию и тактику. Иоанна Матвеевна с раздражением писала В. Я. Брюсову:

Муня тебе, может быть, рассказывал историю у нас в Эстетике, как на Ив<ана> Ив<ановича>* — обиделись Владя, Сеня Рубанович и Липскеров. В результате я, разговаривая с Мунькой по телефону, обозлилась на него. Они с Владькой все пять дней пребывания в Москве только об этом и разговаривали, и Муня со всей искренностью души принялся ругать Эстетику. Как бы ни были виноваты, как плоха Эстетика ни была бы, я должна была как одна из работающих в комитете за нее заступиться. <…>

Я взялась ответить обидевшимся поэтам. Но ты знаешь мою нелюбовь к письмам, я положила в ящик глубоко их письмо, на которое должна ответить, и они на меня еще более оскорбятся, я это предвижу (22 февраля 1915 г.)[249].

[* А виновата я, И<ван> Ив<анович> дал разрешение футуристам прочитать стихи в конце вечера, предварительно спросив меня. (Примеч. И.М Брюсовой)]

Когда Ходасевич отправлял в Комитет свой протест (а инициатором был, конечно, он: Брюсов это сразу понял), он рассчитывал на поддержку Брюсова, к нему прежде всего обращался. В октябре 1913 года он жаловался приятелю:

В Москве гнусь, гнусь, гнусь, гнусь и гнусь. Слякоть футуристическая. Писаревы экзотизированные шляются, буянят, бьют стекла. Бальмонт играет в истерическое бэбэ. «Сам» ослаб, попустительствует[250].

Но 1 ноября 1913 года в том же «Обществе свободной эстетики» состоялся вечер романсов на стихи Бальмонта, где Маяковский выступил с речью об отсталости бальмонтовского творчества, причем не на вечере — во время застолья. Брюсов прервал его и вежливо указал, что гостям надлежит в гостях держать себя прилично[251].

Видимо, у Ходасевича теплилась иллюзия, что слово «самого» может придержать разгул саморекламы и «балаганные выходки гг. футуристов», — как было написано в письме трех поэтов. А если не придержать, то во всяком случае объединить литераторов, «ничем доныне не запятнавших своего доброго литературного имени».

По приезде в Варшаву Муни действительно пытался объяснить Брюсову, что пришло время дать отпор футуристам, но говорил так горячо и взволнованно, что Брюсов ничего не понял и, еще не получив объяснений от Иоанны Матвеевны, спрашивал, что же в самом деле случилось.

Сейчас был у меня Муни. Рассказывал о каком-то «скандале» в Эстетике с Ив<аном> Ив<ановичем> и Маяковским, и Владей. Ты мне об этом не писала. В чем же дело? (24 февраля 1915)[252].

А 28 февраля Иоанна Матвеевна писала мужу: «Что касается Муни, то я на него просто рассердилась. Ему как интенданту дел никаких нет…»[253].

Пять февральских дней в Москве 1915 года — это, пожалуй, последний островок близости и понимания между Муни и Ходасевичем, последний всплеск живого интереса Муни, после которого на долгие месяцы он погрузился в интендантскую работу.

Миновал еще год войны. К ней привыкли, с ней жили, привычным стало и состояние Муни, и его жалобы. Никто больше не пытался помочь ему. День за днем, ниточка за ниточкой обрывались связи, соединявшие его с прежней, мирной жизнью: в январе 1915 года умерла мать Самуила Викторовича; нет вестей о Саше Брюсове, сгинувшем в лагерях для военнопленных; редкие письма Ходасевича заставляют Муни замолчать, замкнуться.

Свое отчаяние и тревоги он доверял теперь страницам записной книжки. С сентября 1915 года Муни не расстается с мыслью о смерти, то приближая, приручая ее, то с ужасом отталкивая. Тем же лиловым карандашом, что он писал Ходасевичу, он делает в книжке короткие записи:

12. IX.

Возможность убить себя есть свобода. <…> Преимущество человека над животным в этой возможности.

14. IX.

Господь да обратит Лицо Свое ко мне. Да буду я памятлив о том, что каждый человек живет, что все живое живет для себя, что даже бессмысленные повторенья не позволяют включать живое в цифры с нулями. Благославен Бог, не давший мне воспользоваться даром последней свободы.

Дай мне быть живым, Боже, и да отойдет от меня мертвенный и мертвящий свет Диавола.

Но мысли о смерти возвращаются и во сне, возмущая, тревожа душу:

Вот сон, который я видел.

Будто не теперь, а давно, много лет назад, не в наше время, я квартермейстер немецкого какого-то отряда и прибыл в какой-то маленький городок или деревню. И вот, занявши разные избы для солдат, которые придут за мной, говорю: — А нам нужно женщину. И люди говорят: — Кого бы? Разве старую Гудель. Я говорю: — Ладно, пусть старая Гудель.

И идет женщина по дороге, босая, без платка. Лицо коричнево-румяное. Тут и труд, и загар, и природный цвет его такой.

А дорога грязная, по обеим сторонам палисадники возле изб. И листья деревьев из-за них грязные, коричневые, такого цвета, как у лежащих на земле осенью. Прелые. И все это листья ивовые. А дорога грязная, деревенская, и гать, к которой она подходит: такие поперек лежащие в особенно низком и грязном месте деревья.

И говорит: — Вот я, делайте со мной, что хотите, только поскорее: устала я, и очень я старая.

А я смотрю: совсем она не старая, и глаза голубые, и в коричневых щеках румянец, и идет легко. Только устала — это правда.

И вдруг откуда-то знаю, что верно, она старая, и даже умерла давно, и похоронена. И страшно мне стало очень. И не знаю, как ее заставить уйти. И что ни хочу сказать, не выходит. И вот потом говорю: «Восстань из праха!» (и во прах обратишься…)

И она уходит. И возвращается снова. Костями гремит, и платье мешком. И я опять то же говорю. И снова, и снова. Потом проснулся.

Очевидно, по просьбе Муни, начальник 8-го головного эвакопункта устроил ему освидетельствование 28 января 1916 года в медицинской комиссии. Но три врача, осматривавшие С. В. Киссина, никаких патологических изменений в здоровье заурядвоенного чиновника не обнаружили, разве неврастению, по которой освобождения не полагалось.

12 марта 1916 года Муни приехал в Москву в командировку. Об этих днях сохранилось воспоминание Ходасевича, который записал рядом со стихотворением «Ручей»:

Это последние стихи, прочитанные мной Муни дня за два до его отъезда из Москвы. Он зло улыбнулся и сказал: «Ну, валяй, валяй в антологическом духе. А мне уж не до того»[254].

В семье Брюсовых-Киссиных хранилось командировочное Удостоверение № 10919:

Дано сие от 8-го головного эвакуационного пункта делопроизводителю сего же пункта заурядвоенному чиновнику Киссину в том, что он командируется в город Москву по делам службы, что подписью с приложением казенной печати удостоверяется.

10 марта 1916 года. Гор. Минск.

Начальник 8-го головного эвакуационного пункта. <Подпись неразборчива>.

На обороте — штамп прибытия в Москву: 13 марта 1916. В Минске Муни командировку отметить не успел. Здесь же, на обороте — «Самострельная». Ходасевич предполагал, что Муни написал ее в поезде. Или в ночь перед самоубийством — гадать бессмысленно.

вернуться

249

РГБ. Ф. 386. Оп. 69. Ед. хр. 13. Подробно об этом инциденте см. в письме В.Ф. Ходасевича Б.А. Садовскому от 6 ноября 1915 г. и комментариях к нему. — Ходасевич В. Ф. Некрополь: Воспоминания. Литература и власть. Письма Б. А. Садовскому. М., 1996. С. 349.

вернуться

250

Ходасевич В. Ф. Указ. соч. С. 343.

вернуться

251

Заметки об этом появились в газетах: «Раннее утро». 1913. 2 ноября. № 253 и «Вечерние известия». 1913. 2 ноября. № 319.

вернуться

252

РГБ. Ф. 386. Оп. 69. Ед. хр. 7.

вернуться

253

РГБ. Ф. 386. Оп. 69. Ед. хр. 13.

вернуться

254

Ходасевич В. Ф. Собрание стихов. 1961. С. 213.

64
{"b":"184811","o":1}