Литмир - Электронная Библиотека

XII

Селедка была почищена, положена на тарелку, полита маслом — и мы с матерью сели за стол. Сели в кухне, где солнце било в окно из-за спины матери, закутанной в красное одеяло, со светло-каштановыми волосами. Стол был у стены, мы с матерью сидели друг против друга; под столом — жаровня, на столе — тарелка с селедкой, почти до краев налитая маслом. Мать кинула мне салфетку, протянула маленькую тарелку и вилку, вытащила из ящика остававшиеся полкаравая хлеба.

— Ничего, если я не буду стелить скатерть? — спросила она.

— Ничего, — сказал я.

— Не могу теперь стирать каждый день… Я уже старая.

Но и во времена моего детства всегда ели без скатерти, кроме как по воскресеньям и по праздникам, и всегда мать говорила, что не может стирать каждый день, — я это помнил. Принявшись за селедку с хлебом, я спросил: — А почему нет супа?

Мать посмотрела на меня и сказала: — Откуда я знала, что ты приедешь?

И я посмотрел на нее, спросил: — Я говорю о тебе. Ты никогда не варишь для себя супа?

— Ты обо мне? — спросила мать. — Но я почти никогда и не ела супа… Готовила для вас и для отца, а моя еда всю жизнь была такая: селедки зимой, жареные перцы летом, побольше масла, побольше хлеба. — Всегда одно и то же? — спросил я.

— Всегда, а как же? — сказала мать. — Ну еще, конечно, маслины, иногда свинина, сосиски, если был поросенок…

— Если был поросенок? — переспросил я. — Да, а ты не помнишь? — сказала мать. — Было несколько лет, когда мы держали поросенка, в путевых домах, его откармливали опунциями, а потом резали.

Тут я вспомнил равнину вокруг путевого дома, рельсовую колею, опунции и визг поросенка. «В путевых домах неплохо жилось», — подумал я. Вся эта равнина, чтобы бегать по ней, а не обрабатывать, никаких крестьян, только несколько овец да еще люди с серных копей, которые возвращались по ночам, когда мы уже ложились. Там жилось хорошо, подумал я и спросил: — Мы и цыплят держали?

Мать сказала, что да, немного, конечно, но держали. И я сказал: — Мы и горчицу делали…

А мать сказала: — Все мы делали… Сушили помидоры на солнце… Пирожки из опунций…

— Нам неплохо жилось, — сказал я то, что думал, думая о помидорах, которые сушились на солнце летом, посреди равнины, где ни живой души. Равнина была сухая, цвета серы, и я вспомнил громкое летнее жужжание и переливавшееся через край безмолвие и снова подумал, что там хорошо жилось.

— Нам неплохо жилось, — сказал я. — У нас были металлические сетки.

— Ведь места-то были малярийные, — сказала мать.

— Какая огромная малярия, — сказал я.

А мать сказала: — Вот уж верно, огромная.

— И цикады… — Я вспомнил о зарослях с цикадами за металлическими сетками на окнах, дальше веранды, в залитой солнцем пустоте. — Я думал, малярия — это цикады.

— Ха-ха-ха, — засмеялась мать. — Наверно, поэтому ты их столько и ловил.

— Я ловил их? — сказал я. — Но ведь я думал, что малярия — это их пение, а не они сами. Значит, я их ловил?

— Еще бы! — сказала мать. — По двадцать — тридцать штук зараз.

А я сказал: — Кажется, я ловил их, потому что принимал за кузнечиков. — И спросил: — А что я с ними делал?

Мать снова засмеялась: — По-моему, ты их ел.

— Ел! — воскликнул я.

— Да, — сказала она, — и ты, и все братья.

Она смеялась, а я был в замешательстве.

— Как это могло быть? — спросил я. И мать сказала: — Наверно, голодны были. — А я сказал: — Голодны? — А мать сказала: — Наверно! — Но как же, ведь мы там, у себя дома, жили хорошо, — возразил я.

Мать посмотрела на меня. — Да, — сказала она, — отец получал деньги в конце каждого месяца, и тогда десять дней мы жили хорошо, нам завидовали все крестьяне и все на серных копях… А через десять дней мы становились как они. Ели улиток.

— Улиток? — спросил я. — Да, и дикий цикорий, — сказала мать. А я сказал: — Они ели одних улиток? — И мать сказала: — Да, бедняки постоянно едят одних улиток. А мы после десятого числа каждого месяца становились бедняками. — И двадцать дней ели улиток? — Улиток и дикий цикорий.

Я задумался об этом, улыбнулся, потом сказал: — В конце концов, я думаю, они тоже были вкусные.

А мать сказала: — Очень. Их ведь тоже можно приготовить по-разному. — Как по-разному?

— Просто сварить, например. Или с чесноком и помидорами. Или посыпать мукой и изжарить.

А я сказал: — Вот странно! Посыпать мукой и пожарить? С домиками? — А мать сказала: — Ну конечно! Их, когда едят, высасывают из домиков. Не помнишь? — А я сказал: — Помню, помню… По-моему, весь смак в том, чтобы высасывать… — И мать сказала: — Так можно высасывать часами…

XIII

Мы помолчали две-три минуты, молча ели селедку, потом мать снова заговорила, объяснила мне еще несколько способов, как готовить улиток. Она сказала, что я смогу научить жену. Но я сказал, что жена не готовит улиток. Мать спросила, что она готовит вообще, и я рассказал, что обычно это мясной бульон.

— Бульон? Какой бульон? — воскликнула мать.

— Мясной, — сказал я.

— Мясной? Из какого мяса? — воскликнула мать.

— Из говядины, — сказал я.

Мать взглянула на меня с брезгливым видом. Спросила, какой у него вкус. Я ответил, что никакого особого вкуса нет, просто лапша в бульоне. — А мясо? — спросила меня мать.

И я сказал ей, что, по правде, когда съешь бульон, мяса обычно не остается. Словом, я ей все объяснил: и про морковку, и про сельдерей, и о той кости, которую принято называть мясом, — все досконально, чтобы она поняла, насколько лучше живут в Северной Италии, чем в Сицилии, по крайней мере в городах, где худо ли, хорошо ли, а едят как люди.

Мать все еще смотрела на меня с брезгливостью.

— Ох, — воскликнула она. — Каждый день одно и то же?

А я сказал: — Конечно! Не только по воскресеньям и по праздникам. По крайней мере, пока есть работа и заработок.

Мать была немного обескуражена.

— Каждый день! И тебе не надоедает? — сказала она.

— А тебе не надоедает селедка? — сказал я.

— У селедки есть вкус, — сказала мать. И принялась рассказывать мне обо всех селедках, которые, по ее мнению, съела за свою жизнь, и сказала, что эта способность есть без конца селедку у нее от отца, от моего деда. — По-моему, в селедках есть что-то полезное для мозгов, — сказала она. — И еще от них цвет лица хороший. — Она подкрепила свою мысль о благотворных свойствах селедок для человека и отправлений его организма, объявив, что мой дед, наверно, был великим человеком благодаря селедкам.

— А мой дед был великим человеком? — спросил я. Я смутно помнил, что в самом раннем детстве вырастал под чьей-то тенью; должно быть, это была тень величия моего деда. И я спросил: — А мой дед был великим человеком?

— А как же! Неужели ты не знал? — сказала мать.

Я ответил, что знал, конечно, но спросил, что он сделал великого, и мать закричала, что он был великим во всем. Он родил рослых, красивых дочерей, трех дочерей-женщин, кричала она, и он своими руками построил дом, в котором она теперь живет, хотя не был каменщиком.

— Он был великий человек, — сказала она. — Мог работать по восемнадцать часов в сутки, и был великий социалист, великий охотник и великий наездник, когда бывало шествие на святого Иосифа… — Он участвовал в конном шествии на святого Иосифа? — сказал я.

— Еще бы! Он был великий наездник, самый ловкий во всей деревне, да и во всей Пьяцце Армерине, — сказала мать. — Неужели, по-твоему, в процессии могли обойтись без него?

А я сказал: — Но ведь он был социалист.

А мать сказала: — Да, социалист. Он не умел ни читать, ни писать, но в политике разбирался и стал социалистом.

А я сказал: — Но как же он мог ехать за статуей святого Иосифа, если был социалистом? Социалисты в святого Иосифа не верят…

— Какой ты въедливый! — сказала тогда мать. — Твой дед был не такой социалист, как все. Он был великий человек. Мог верить в святого Иосифа и быть социалистом. У него в мозгу умещалась тыща разных вещей… А социалистом он был, потому что разбирался в политике… Но мог верить в святого Иосифа… Он против святого Иосифа ничего не говорил.

9
{"b":"184730","o":1}