Литмир - Электронная Библиотека

А я сказал: — Наверно, он тебя изнасиловал.

А мать сказала: — Изнасиловал?

Я засмеялся про себя, услышав, каким тоном мать произнесла это, потом поглядел на нее так, будто я был на другом краю земли, а не в ее собственной кухне, в ее Сицилии, и спросил:

— Где это было? Уже когда мы жили в путевых домиках?

XX

— Это было в Аквавиве, — сказала мать. Я слушал ее теперь с другого края земли и представил себе Аквавиву где-то очень далеко в пространстве, пустынное место у подножья горы. И все же сказал: — Но в Аквавиве мы уже были большие. Это было после войны.

— Ну и что? — сказала мать. — У вас мне, что ли, надо было спрашивать разрешения, если вы были большие? Тебе было одиннадцать лет. Вы ходили в школу, уходили играть.

Так и бывало в этих пустынных местах — Аквавиве, Сан-Катальдо, Серрадифалько: дети отправляются товарным поездом в школу или убегают играть в расселинах округлой равнины, мужчина работает лопатой, женщина — за стиркой или еще где-нибудь, и каждого черт донимает по-своему под этим пустынным небом.

Там, далеко в пространстве, было безоблачно, и мать сказала, что лето тогда стояло страшное. Это значило: ни струйки воды в горных речках на сто километров вокруг и в глазах — ничего, кроме сухой травы, от того места, где солнце всходило из нее, до того, где садилось. И жилья нет на двадцать — тридцать километров вокруг, кроме путевых домов вдоль линии, придавленных к земле пустынностью; «страшное лето» — это означало километры и километры без тени, надрывающихся на солнце цикад, опустошенные солнцем домики улиток, все предметы, превратившиеся в солнечный зной.

— Тогда стояло страшное лето, — сказала мать. Она кончила подметать и вертелась по кухне, расставляя все по местам, и не рассказывала, а отвечала мне на вопросы.

— Это было утром или за полдень? — спросил я.

— По-моему, за полдень. Не было ни ос, ни мух, ничего. Наверно, за полдень. — А ты что делала? — спросил я.

— Я как раз испекла хлеб.

Одним словом, было вот что: на километры и километры — запах змеи, издохшей на солнце, потом внезапно, около дома, запах хлеба только что из печи.

— Я как раз испекла хлеб, — сказала мать. — А потом? — спросил я.

И мать сказала: — Я стирала. Корыто у нас стояло во дворе, возле колодца, и было, наверно, за полдень, потому что тень как раз падала на колодец. Я всегда стирала после полудня.

Значит, было за полдень, и был запах хлеба только что из печи, около дома, и там же был колодец, была вода, привезенная поездом в цистерне, и женщина за стиркой. Но она ничего не рассказывала, моя мать, а только отвечала мне на вопросы, и я спросил ее: — А он что? — Это был бродяга… — сказала мать. — Бродяга! — воскликнул я. — Да, он шел пешком, — сказала мать.

— Столько километров — без деревень, без воды?

— Да. У него был только узелок с вещами, чтобы переодеться, солдатский мундир без звездочек да на голове старая шляпа, как у жнеца. Башмаки он снял, связал вместе и перебросил за спину… — Издалека он шел? — спросил я.

— Наверно. Он мне говорил, что прошел через Пьетраперцию, Бутеру, Мадзарино, Терранову и еще сотню сел. Мне казалось, он шел прямо оттуда, с войны, она как раз кончилась. И одет он был в мундир, только без звездочек.

— И везде пешком? — сказал я. — Через Терранову, Бутеру, Мадзарино, Пьетраперцию?..

И мать сказала: — Пешком… В тот день было ровно двое суток, как он не видел деревни, не встречал живой души.

— И двое суток не ел? Двое суток не пил? — сказал я.

И мать сказала: — Больше! В последний раз он проходил мимо отары на выпасе, а к отарам бродяг не подпускали собаки. Так он мне рассказал, а сам выпил целое ведро воды.

Она остановилась, как будто ей нечего было больше сказать, и я спросил: — Он, кроме воды, ничего не хотел?

— Он хотел и другого, если только мог получить, — сказала мать. — Он, правда, не просил, но я дала ему хлебец — часа не прошло, как я вынула хлеб из печи — и приправила его маслом, солью и майораном, а он нюхал воздух, вдыхал запах хлеба и говорил: благодарение богу!

Мать снова остановилась, она не рассказывала, а отвечала мне на вопросы, и я о чем-то спрашивал, не помню больше о чем, и мать сказала, что этот человек смотрел на нее, когда благодарил бога и ел хлеб. Я снова спросил что-то, не помню что, и мать сказала о том, как поняла, что прохожий был голоден и еще в одном, но не просил, а благодарил бога, однако хотел и другого, если только мог получить. И я снова спросил ее, не помню о чем, и мать сказала, что ей не хотелось, чтобы он еще в чем-нибудь чувствовал голод и жажду, ей хотелось видеть его сытым: ей казалось долгом христианского милосердия утолить и другой его голод, другую жажду. И я подумал: «Благословенная коза!» — и сказал: — Словом, это тоже было один раз.

— Нет, — сказала мать. — Этот человек приходил и в другие дни, всегда за полдень. — Значит, он был из здешних мест, а не бродяга? — И мать сказала: — Он был бродяга. Шел в Палермо через всю Сицилию.

А я сказал: — Он шел в Палермо? И дошел?

А мать сказала: — Шел, но не дошел. Он дошел до Бивоны, там получил работу на серных копях и остался. — В Бивоне? — сказал я. — Но ведь от Бивоны до Аквавивы далеко.

И мать сказала: — Это за горами. Километров пятьдесят: от Аквавивы до любой деревни километров пятьдесят, не ближе.

— Нет, — сказал я. — До Кастельтермини меньше пятидесяти. Почему он не остался в Кастельтермини?

И мать сказала: — Может быть, в Кастельтермини не было работы. А может быть, он хотел в Палермо и дошел до Бивоны, а там передумал.

— И он проделывал полсотни километров пешком, чтобы прийти к тебе? — сказал я.

И мать сказала: — Полсотни сюда и полсотни обратно… Он ведь был бродяга. Появился на седьмой день после того раза. — А часто он появлялся? — спросил я.

И мать сказала: — Несколько раз. Приносил мне маленькие подарки. Однажды принес сотов с медом, запах стоял на весь дом… — О! — воскликнул я. — А почему же он перестал появляться?

— А вот почему, — сказала мать. Она готова была продолжать дальше, но взглянула на меня и задала вопрос: — Что же ты не спросишь, был ли он Большой Ломбардец?

— О! — воскликнул я. — При чем тут это?

— По-моему, был, — сказала мать. — По-моему, он думал о других обязанностях. Разве тот, кто думает о других обязанностях, не Большой Ломбардец?

— Он думал о других обязанностях? — воскликнул я. — Он, бродяга?

— Да, — сказала мать. — К зиме там, на серных копях, была стачка, и крестьяне тоже взбунтовались, прошли поезда с солдатами королевской гвардии…

Теперь мать рассказывала, мне не приходилось задавать вопросы.

— Железнодорожники не бастовали, — сказала она. — Прошли поезда с королевской гвардией. В Бивоне было больше сотни убитых, не гвардейцев, а этих…

— И ты думаешь, он был в числе убитых?

— Да, я думаю, — сказала мать. — А иначе почему он не появился снова?

— А, — сказал я. И посмотрел на мать, увидел, что в кухне ей больше нечего делать, увидел ее невозмутимое спокойствие и то, как она разглаживает рукой платье на бедре, и снова подумал: благословенная коза!

Часть треть

XXI

С улицы послышалось жалобное послеполуденное блеяние; поднявшись, оно не затихло, превратилось в музыку: то были волынки.

— Скоро рождество, — сказала мать. И добавила: — Мне пора на обход.

Она села на стул, чтобы переобуться, сняла мужские башмаки, надела пару женских сапожек, что стояли под столом.

— Обход? Какой обход? — спросил я.

— Я возьму тебя с собой, — сказала мать.

Она встала; в сапожках мать казалась выше, больше покачивала бедрами. Она перешла в другую комнату, чтобы переодеть домашнее, и оттуда заговорила со мною сквозь звук волынок. Она сказала, что стала делать уколы. Решила, что ни в чем не может рассчитывать на отца, и стала вот так, уколами, зарабатывать себе на жизнь.

14
{"b":"184730","o":1}