Литмир - Электронная Библиотека

— Правильно, — сказал человек Езекииль.

— Понимаю и ценю, — сказал Порфирио. И поднял кружку. — Весьма польщен.

Человек Езекииль поклонился. Я тоже поклонился. А точильщик крикнул «ура».

Посреди кабачка без столиков горела жаровня, перед ней, присев на корточки, грели руки два молодых батрака. Коломбо черпал из бочки, наполнял все новые кружки, люди на скамейке негромко пели, раскачиваясь, и от пола, от стен, от темного свода исходил вековой запах вина, вина и еще вина. Все прошлое вина в человеке окружало нас в этот миг.

Чему ты кричишь ура? — спросил человек Езекииль.

— Ура вот этому! — провозгласил точильщик, поднимая кружку.

— Этому? — сказал Порфирио. — Чему этому?

Он выпил, и все выпили, и я тоже, и пустые кружки звякнули о мокрый цинк стойки. Коломбо подошел от бочки с новым вином.

— Мир! — крикнул точильщик. — Земля, лес, лесные карлики; прекрасная женщина, свет, солнце, ночь и утро; запах меда, любовь, радость и труд; и сон без обид, мир без обид.

— Кровь святого Тарабумбия… — хрипло пели на скамейке.

Мы только начали по второй, стены и воздух оказались глухи к пьяному разговору.

— Я не верю, — сказал Порфирио.

— Но все-таки, — сказал Езекиеле.

— Нет, нужна живая вода, — сказал Порфирио.

— Оле, живая вода! — закричал Коломбо. — Вот живая вода! Разве это не живая вода? Получайте, люди: радость, жизнь, вода живая!

Порфирио покачал огромной головой, но выпил, и все выпили, и я тоже, и двое батраков подле жаровни выпили жадным взглядом, а люди на скамейке напевали в пустые кружки.

— Деревья, свежие фиги, сосновая хвоя, — продолжал точильщик, — звезды в сердцах тех, кого мы чтим, мирра и ладан, сирены в морской пучине; ноги на свободе, руки на свободе, грудь на свободе, волосы и кожу овевает ветер свободы, бег и борьба — все свободное. У-э-э! О-о! А-а-а!

— А-а-а! А-а-а! А-а-а! — пели на скамейке.

— А! А! — произносили двое подле жаровни. Вошли еще люди. Коломбо крикнул: «Оле!» — и налил вина; он тоже пил, и под мрачным сводом было только переходившее из века в век обнаженное вино, и обнаженные люди, окунувшиеся в это прошлое вина, и голый винный смрад, нагота вина.

— Пей, друг! — сказал мне точильщик и протянул третью кружку. Тогда Порфирио заметил:

— Но наш друг — приезжий. — Да, приезжий, — подтвердил человек Езекииль. — Калоджеро познакомился с ним первым.

— У него есть клинок, — вскричал точильщик, — у него есть живая вода. Ему больно оттого, что мир терпит обиды, а мир велик, мир прекрасен, мир — это птицы, в нем есть молоко, золото, огонь, гром, наводнение. Живая вода — тем, у кого есть живая вода!

— Не такой уж я чужак, — ответил я Порфирио.

— Не такой? — сказал Езекиеле.

— Как не такой? — спросил Порфирио.

Понемногу отпивая из третьей кружки, я объяснил, почему я не такой уж чужак, а маленькие глазки Езекиеле заблестели удовлетворенно.

— Надо же! — воскликнул Порфирио.

— А вы не знали, что он сын Феррауто? — сказал карлик Коломбо. Точильщик крикнул: — У этой Феррауто много ножей! Да здравствует Феррауто!

Все допили третью кружку до дна, только я был еще на середине, и точильщик выплеснул остатки моего вина на пол, говоря, что я должен начать по четвертой с ними.

— Я знал вашего дедушку, — сказал Порфирио.

— А кто его не знал? — крикнул точильщик. — У него-то была живая во да. — Да, — сказал Порфирио, — он заходил со мною сюда, мы пили вместе…

— Питух он был что надо! — сказал карлик Коломбо.

На скамейке у стены распевали совсем уже печально:

— Кровь святого Тарабумбия…

Люди пели и не переставая качали головой и туловищем, они были печально обнажены в материнской утробе нагого вина.

— Ему тоже было больно оттого, что мир терпит обиды, — сказал человек Езекииль.

— Терпит обиды? Какие обиды терпит мир? — крикнул бесстыжий карлик, приставленный к вину.

— И вашего отца я знал, — сказал Порфирио.

— Мы были друзья, — добавил Езекиеле. — Он был поэт и актер на шекспировских ролях. Макбет, Гамлет, Брут… Однажды он устроил нам тут представление.

— Великолепный случай! — крикнул точильщик. — Ножи и трезубцы! Раскаленное железо!

Все отпили из четвертой кружки, только я держал кружку в руке непригубленной, слушая над вином о моем отце.

— Мы заходили сюда выпить вместе, — сказал Порфирио. Бесстыжий гном заметил: — Это представление он дал здесь.

Явился в красном плаще и сказал мне, что я король Дании.

— А мне сказал, что я Полоний, — смиренно пробормотал человек Езекииль. Потом добавил: — Ему было очень больно оттого, что мир терпит обиды.

Тут точильщик снова крикнул «ура!».

И Порфирио снова спросил его: — Чему ты кричишь «ура»?

— Ура! Ура! — кричал точильщик.

— Ура! — закричал пьяный.

— Ура! — закричал еще один пьяный.

— Ура! — смиренно пробормотал человек Езекииль.

— Ура, ура, ура, ура, — запели на скамейке печальные раскачивающиеся люди. Так и те, что страдали из-за своих собственных бед, и те, чья боль была за обиды мира, сидели вместе в обнаженной гробнице вина и могли уподобиться духам, покинувшим наконец этот мир страданий и обид.

Сидевшие на полу подле жаровни молодые батраки, у которых не было вина, плакали.

XXXIX

— Еще по кружке мне и моим друзьям, — распорядился Порфирио. Он расстегнул огромную овчину, в которой жил, показав свой торс. И человек Езекииль развязал окутывавшую его шаль.

— Это будет последняя, — сказал Порфирио, — но еще по одной мы выпьем.

Он выпил шесть кружек; Езекиеле и точильщик выпили по пять, у меня еще была почти полна четвертая. Огромный, краснорукий и краснолицый, с бородой наполовину белой, наполовину каштановой, с волосами наполовину белыми, наполовину черными, Порфирио царил в этом винном подземелье. Он был человек, а не принадлежность вина, как гном Коломбо, был великим королем-завоевателем, пребывающим за тридевять земель отсюда, в завоеванной стране вина. Он отрицал, что вино и есть живая вода, и не забывал о мире.

— Не обольщайтесь, не обольщайтесь, — говорил он.

— Чем? — спрашивал точильщик.

А человек Езекииль обводил все вокруг маленькими глазками, внезапно погрустнев. Казалось, его глаза кричат «нет!». И тогда Порфирио, схватив красной рукой седьмую кружку, стал уверять, что там, где есть вино, нет больше мелочей этого мира.

— А обиды, которые терпит мир? Страшные обиды, которые наносят роду человеческому и миру? — спрашивал человек Езекииль.

Я сам, повторяю, не допил все еще четвертой кружки. Что-то остановило меня в самом начале, я не мог больше пить, не осмеливался углубляться в жалкую, чуждую земли наготу вина.

— Пей, друг! — подзадоривал меня Порфирио.

Я старался, я брал в рот глоток, и вино казалось вкусным, само по себе, пока было во рту, но выпить его я не мог. Все прошлое рода человеческого, накопившееся во мне, чувствовало, что это — не живой сок лета и земли, но печальный-печальный призрак из пещер столетий. Чем иным могло оно быть в мире, который непрестанно терпит обиды? Поколения за поколениями пили, топили свое горе в вине, искали в вине права обнажиться, каждое поколение выпивало наготу жалкого вина прошедших поколений и горе, утопленное в нем.

— Кровь святого Тарабумбия… — пели печальные люди на скамейке.

Каждый, кто был в кабачке, теперь уронил голову, стал печален. Точильщик был печален, хотя и с угрозой во взгляде. Езекиеле был печален, с испугом во взгляде он озирался вокруг, боясь вновь увидеть все многообразие обид, наносимых миру.

В глазах моего отца, одержимого Шекспиром, он был Полонием. А Порфирио? Кем мог быть Порфирио в глазах моего отца — Гамлета? Он один остался безмятежен, потому что у него не было обольщающих иллюзий, и все же он нес тяжелую ответственность. Он смотрел на нас: на меня, на Езекиеле, точильщика, на пьяных, еще державшихся на ногах у стойки, на молодых батраков, плакавших на полу перед жаровней, и на людей, распевавших на скамейке. Распевая, они печально раскачивались, так же раскачиваются некоторые, когда плачут, и песня их казалась хриплой жалобой. Порфирио долго смотрел на них, потом снова смотрел на Езекиеле, на меня, на точильщика, на двух плачущих батраков, которые так ничего и не выпили за весь вечер, и я подумал, что он, может быть, удручен тем, что увлек вслед за собой столько людей в убожество завоеванного им подземелья. Но он был безмятежен и уединился в сверхъестественном общении с гномом Коломбо.

24
{"b":"184730","o":1}