Литмир - Электронная Библиотека

— Сын мой, — сказал человек Езекииль, — подумай, что деньги взял у тебя, может быть, нищий бродяга… Чего доброго, он много дней не ел и не пил. Ты можешь быть доволен, что дал ему средство утолить голод и жажду.

Точильщик промолчал и стал толкать тачку, вздыхая на ходу. Потом заговорил, тоже на ходу:

— Правильно! Верно! Разве это те обиды миру, от которых нам должно быть больно? Это — мелочи, обычные между бедняками мира. О, ножи! О, ножницы! Совсем не от этого мир терпит обиды, совсем от другого!

— Совсем от другого! — пробормотал человек Езекииль.

— От другого, от другого! — выкрикнул точильщик. — А мелочи — это мелочи, пустяковые шутки, которые человек устраивает человеку в кругу этого мира. Кто не устраивал шуток ближнему своему, пусть бросит первый камень… Я сам сегодня сыграл шутку с нашим другом.

— Ах так? — воскликнул человек Езекииль и засмеялся.

— Да, шутку на два сольди! — сказал точильщик и тоже засмеялся.

Я засмеялся с ним, о шутке было рассказано, и теперь мы все трое смеялись как подружившиеся дети.

— Но этот бродяга мог бы оставить мне денег на налог, — сказал точильщик. Он перестал смеяться, глаза его сверкали, как взрывчатые острия ножей. — О, шила! — рычал он. — А если этот бродяга и был тот самый стражник и живодер, который наложил на меня штраф? Уже не первый раз мой дневной заработок исчезает тогда, когда появляется повестка.

Человек Езекииль схватил его за руку и остановил.

— Совпадение! — сказал он. — Не от таких обид, которые терпит мир, нам больно.

XXXVII

Ясен был холодный воздух, колокола уже не летали по небу, а умолкли в своих гнездах. Но цвета предметов на тесной улочке еще можно было различить, я увидел и закричал: — Смотрите! Знамя!

— Знамя? — переспросил точильщик.

— Какое знамя? — сказал человек Езекииль.

— Над тою дверью, — сказал я.

А человек Езекииль сказал: — Так это Порфирио! Торговец тканями!

Оба моих спутника рассмеялись, а я вспомнил сицилийский обычай: вывешивать над дверьми текстильных лавок куски ткани в виде вывески. Какого цвета полотнище, неважно: оно могло быть зеленое, могло быть желтое, могло быть синее; где висит полотнище, там, значит, лавка, там торгуют тканями. Но здесь материя была красная, и точильщик сказал, обращаясь ко мне: — У Порфирио как раз найдется пара ножниц.

— Ах вот что, — сказал я.

— Да, — сказал точильщик, — и когда порой мне становится неловко, что я все время надоедаю Езекиеле с шилом, я одалживаю ножницы у Порфирио.

Тут человек Езекииль предложил: — Может, мы кстати представим Порфирио нашего друга.

— Верно, — сказал точильщик.

Они повели меня в лавку, а тачка с точилом осталась опять на улице; впрочем, лавка была неглубокая, что-то вроде ниши, в которой куски материи были сложены высокими стопами на стульях возле самой двери.

— Входите, пожалуйста, — пригласил нас ясный голос из темноты.

— Добрый вечер, — раздались приветствия, — добрый вечер.

Голос ответил: — Добрый вечер. Я как раз собрался закрывать. — А тот кусок, что снаружи, вы собирались оставить? — спросил точильщик.

— Нет, я его как раз собирался снять, — ответил голос.

А человек Езекииль сказал: — Нынче опять красный.

И голос ответил: — Да, я уже несколько дней вешаю красный.

А завтра поменяю на синий.

И человек Езекииль сказал: — Конечно! Ведь мир-то пестрый!

Голос отозвался: — Пестрый! Большой! Красивый!

— Но терпит много обид, много обид! — пробормотал человек Езекииль.

А точильщик сказал: — Поговори с ним о нашем друге, Езекиеле!

— Каком друге? — спросил голос. В темноте позади этого голоса обозначились очертания человека, он зашевелился, и, казалось, зашевелилась вся тьма: такой это был великан. Красивый, теплый голос где-то рядом с подошедшим ко мне ближе в слабом свете двери мужчиной спросил еще раз: — Какой друг? Вот этот синьор?

— Этот синьор, — ответил человек Езекииль. — Как и ты, Порфирио, как точильщик Калоджеро, как я, как многие другие в мире под луной, он страдает, ему больно за мир, который терпит обиды.

— А! — воскликнул необъятный человек.

Он подошел еще ближе, и теплый бриз его дыхания взлохматил мне волосы на голове.

— А! — воскликнул он снова. С высоты спустилась его широкая ладонь, отыскала мою и охватила ее в пожатье, несмотря ни на что, очень мягком. — Очень приятно, — проговорил он у меня над головой. И переспросил, обращаясь к остальным: — Вы говорите, он страдает?

Его дыхание у меня в волосах было как горячее сирокко, его рука с мягкой силой удерживала мою, а сам он повторял: — Очень приятно… Спасибо…

— Пожалуйста… — ответил я. — Не за что…

— О! — сказал человек. — Очень даже есть. Такая честь для меня! — А я сказал: — Это для меня честь.

А человек сказал: — Нет, для меня, синьор. — И, опять обратившись к остальным, он переспросил, ероша дыханием мои волосы: — Значит, он страдает?

— Да, Порфирио, — ответил ему человек Езекииль. — Страдает, и не за самого себя.

— Не из-за мелочей, — пояснил точильщик. — Не оттого, что его оштрафовали, не оттого, что попытался сыграть шутку с ближним…

— Нет, — сказал человек Езекииль. — Он страдает от всеобщего горя. — А точильщик добавил: — От боли мира, который терпит обиды.

В темноте человечище по имени Порфирио прикасался теперь к моей голове, к лицу и восклицал: — А! Понимаю и ценю.

— Ножи-ножницы! — завопил точильщик.

— Ножницы? — тихо повторил великан по имени Порфирио. Он был сгустком темноты, из которого, подобно благодатному Гольфстриму, исходило обнимавшее нас тепло, с ветром на вершине, с глубоким, нежным голосом. — Ножи? — повторил он. И глубоким, нежным голосом сказал: — Нет, друзья, не ножницы, не ножи нужны и не прочее в этом роде: нужна живая вода.

— Живая вода? — пробормотал точильщик.

— Живая вода? — пробормотал человек Езекииль.

А Порфирио продолжал: — Я вам говорил много раз и опять говорю. Только живой водой можно смыть обиды, нанесенные миру, и утолить жажду рода человеческого, который их терпит. Но где живая вода?

— Где есть ножи, там и живая вода, — сказал точильщик.

— Где чувствуют боль мира, там и живая вода, — сказал человек Езекииль.

Мы были теперь погружены в ночь, голоса стали тише, никто не мог бы услышать наших слов. Мы стояли тесно, сблизив головы, и Порфирио был как огромный пес сенбернар, который всех — и самого себя тоже — согревает своим теплом. Он долго говорил о живой воде; и человек Езекииль говорил тоже, и точильщик тоже, и слова были тьмою во тьме, а мы — тени, мне казалось, что я вошел в круг беседующих духов. Потом голос Порфирио снова стал громким: — Пошли к Коломбо, выпьем по стаканчику. Я угощаю.

Он сдернул полотнище, вывешенное над дверью, запер лавку и повлек нас своим теплым течением по улице.

XXXVIII

Только у Коломбо он обрел очертания и краски. Оказалось, что ростом он в два метра, в плечах — метр, одет в темную овчину, на голове у него полно волос, седых пополам с черными, глаза — синие, борода — каштановая, а руки — красные; словом, настоящий пес сенбернар с великодушным взглядом.

— Привет, Коломбо! — сказал он с порога.

Тачка точильщика тоже вошла с нами; кабачок освещался газом, посетители пели:

— Кровь святого Тарабумбия…

Коломбо — тот, что был за стойкой, — носил желтую косынку, по-пиратски повязанную вокруг головы.

— Оле! — ответил он.

А человек Езекииль сказал: — Вина! Эти синьоры — мои гости. — Твои? — мягко воспротивился Порфирио. — Это я всех пригласил.

Поющие сидели на скамье у стены, стола перед ними не было, в руках они держали маленькие железные кружки и в такт песне все вместе качали головой и туловищем.

— Но я пригласил раньше, — объяснил Езекиеле.

— Вот вино, — сказал Коломбо и поставил на стойку четыре полных кружки. И прибавил с улыбкой: — Пусть это будет угощение синьора Езекиеле. А потом может угостить синьор Порфирио.

23
{"b":"184730","o":1}