Литмир - Электронная Библиотека

— В сущности, он был человек смиренный, — повторил я. Потом посмотрел на мать и убрал руку со стенки.

— А дедушка болел? — спросил я. — Сильно болел, — ответила мать. — Как? — воскликнул я. — И он тоже? — Что же тут такого? — сказала мать. — Ему было под сорок, а мне лет шесть-семь. — Он-то, наверно, не хотел доктора, — сказал я.

— Да, — сказала мать, — он сам выздоровел. Один раз пришел доктор для бедных и больше не приходил, дедушка его не хотел.

Я сказал: — Вот именно! Дед думал, что он человек особенный.

А мать сказала: — Чепуха! Просто он думал, что ничем не болен.

— Вот-вот, — сказал я. — Он думал, что такой особенный человек не может заболеть, как другие. Он был гордый человек.

Мать выпрямилась, осанка ее стала гордой.

— Конечно, он был гордый человек.

— А что у него было? — спросил я. — Немножко малярия или немножко чахотка?

— Да нет! — воскликнула мать. — Он сильно болел. Умер и воскрес.

Опираясь уже не на стенку, а на руку матери, я думал о людях, о самом себе, об отце и дедушке, о людях смиренных и гордых, о человечестве и о гордости нищеты — и был горд тем, что я сын человеческий.

Есть, конечно, и нелюди, и род человеческий не весь есть род человеческий. Но не из-за смирения человек перестает быть человеком. И не из-за гордости.

Человек может в несчастье кричать как ребенок и быть еще больше человеком.

И может отрицать свое несчастье, быть гордым — и быть еще больше человеком.

Гордый человек — это Большой Ломбардец, и, будучи человеком, он думает о других обязанностях. И это делает его еще больше человеком. И потому, быть может, его болезнь есть смерть и воскресение.

— Это было воспаление легких, — рассказала мать, — или что-то в этом роде. А он не захотел доктора. И прогнал прочь врача для бедных. Он сказал: хлеб обходится беднякам очень дорого. Каждый кусок — день работы. И прогнал врача. Мы должны работать — так он ему сказал. И работал как раньше, по четырнадцать часов в сутки. Пока однажды ночью не умер и не воскрес.

— Дед был великий человек, — сказал я.

— Великий человек, — сказала мать.

Поднимаясь по переулку, мы вышли из тени долины и оказались на солнце. Мать сказала: — Как я делаю уколы, по-твоему? Хорошо, правда? — Очень хорошо, — сказал я.

— Видишь, — сказала мать с торжеством, с удовлетворением. — Видишь, — сказала она. — Я могу сама зарабатывать себе на жизнь.

Мы теперь были далеко от грохота реки, на солнце, лицом к солнцу, готовому закатиться, и могли слышать, как верхнюю часть деревни окутывает, словно облако или снег, музыка волынок.

— Теперь пойдем к вдове, — сказала мать. — У этой-то есть немного денег. Она платит наличными.

XXIX

Вдова была женщина лет сорока, красивая и в теле, жила она на втором этаже, в двух или трех просторных комнатах с высокими потолками.

— Ее называют вдовой, но никакая она не вдова, — сказала мать. — Она была на содержании у знатного господина…

— А зачем ей уколы? — сказала я.

— Потому что она настоящая синьора, — ответила мать. — Богатые господа всегда делают себе уколы. Она и привыкла, когда жила с ними. А может быть, у нее тоже немножко чахотка.

По всем статьям вдова была женщина приятная: красивая и в теле. Кажется, она жила в своих просторных комнатах одна: вышла открыть нам она сама.

— Я ждала вас, Кончецьоне, — сказала она. — Я узнала, что к вам приехал сын. Это он?

В доме от самой двери сильно пахло так, как будто всю осень здесь держали бродящее винное сусло. В городах Сицилии это запах всех небедных обиталищ, надоедливый и не пьянящий, как бы воплощенный спутник темноты.

Вдова приняла нас, шумно смеясь, у нее был пышный бюст, роскошный голос, звучавший из-под тяжелых грудей, черные глаза и черные волосы.

— Думаю, я правильно сделала, что привела его, — сказала мать. — Красивый у меня сын, правда?

— Высокий и красивый, — сказала вдова. — Достоин вас, Кончецьоне.

Шумно смеясь, вдова ввела нас в комнаты, в которых пахло, как в прихожей и на лестнице, винным суслом и еще немного корицей; комнаты были старые, почти без мебели и без украшений, кроме веерами пришпиленных открыток по стенам; в доме оказалось темновато, света было мало, потому что балконы выходили на запад, в замкнутый садик.

Мать не переставала говорить обо мне:

— Как вы узнали, что он приехал? Наверно, я бы сделала неправильно, если бы не привела его.

— О, — сказала вдова, — я бы умерла от любопытства, если бы не познакомилась с ним.

Она хотела во что бы то ни стало угостить нас марсалой и печеньем. От накрытого стола было видно все жилище, две или три комнаты со множеством распахнутых дверей, со столом в каждой комнате и с огромной кроватью под красным покрывалом в одной.

— Вот так, — говорила вдова. И шумно смеялась. У меня она расспрашивала о Северной Италии. А у матери спросила, во все ли дома она водила меня, пока делала обход.

— Конечно, — сказала мать. Она была довольна, что навязала мое присутствие стольким семействам, но прибавила, что хотела показать мне, как хорошо она делает уколы. И вдова смеялась. И смотрела на меня — мужчину — своими черными глазами. И роскошным голосом из-под тяжелых грудей говорила: — Только не на мне, Кончецьоне!

— Что не на вас? — сказала мать.

— На мне вы ему не сможете показать, как хорошо колете.

— Почему? — сказала мать.

Вдова опять засмеялась, сказала:

— При нем я не дам вам делать укол!

— Почему же? — спросила мать, вооружившись всей своей волей, чтобы навязать мое присутствие. — Почему же? — повторила она.

— Не следует этого делать, Кончецьоне, — ответила вдова. — Здесь не следует. Комнат много, ему не придется выходить на улицу, чтобы обождать.

— Дело не в этом, — сказала мать. — Я хочу, чтобы он видел, как я делаю уколы.

— Он уже насмотрелся, — ответила вдова. — Зачем ему смотреть еще здесь? — Она со смехом обернулась ко мне и сказала: — Правда, синьор Сильвестро?

— Да, наверное, — сказал я. Но мне нравилось, что на моем присутствии настаивают.

— Что да? — спросила в свою очередь мать. — Ты не хочешь видеть, как я делаю синьоре укол?

— Хочу, конечно, — ответил я.

— Вот, — сказала мать. — Он хочет смотреть.

— Но, Кончецьоне, — воскликнула вдова, — я не хочу, чтобы он меня видел.

— Ах вот что! — засмеялась мать. — Но ведь он мой сын. Все равно что я сама…

— Но ведь он молодой человек! — сказала вдова.

А мать сказала: — По-вашему, он в жизни не видел женщины?

Вдова больше ничего не сказала. Она засмеялась и сдалась. Указав на меня, она проговорила со смехом: — Он только того и ждет, хитрец такой!

И растянулась на кровати. Мать обнажила ее.

— Но это насилие, Кончецьоне! — говорила вдова, смеясь в подушки.

Мать со вкусом вогнала ей иглу в тело, потом победоносно взглянула на меня и, указав мне на это тело, произнесла: — Смотри, как хороша!

Вдова барахталась в постели и говорила, смеясь: — Ах, Кончецьоне!

— А ведь ей под сорок! — сказала мать. Я отпустил вдове комплимент.

Вдова вскричала: — Ах, синьор Сильвестро! — Она напряглась, хотела подняться, но мать удержала ее и еще выше подняла ей подол.

— Подождите, пока он посмотрит, — сказала она. А потом мне: — Гляди, Сильвестро!

— Но это насилие! — говорила вдова и барахталась, пытаясь подняться. В конце концов мать отпустила ее, и вдова, смеясь, с раскрасневшимся лицом, сказала мне: — А вы большой хитрец, синьор Сильвестро!

Она сердечно попрощалась с нами, и мы с матерью вышли на улицу, к мелодии волынок, и оказались лицом к лицу с заходящим солнцем. Мы смеялись, и мать сказала, что вдова так долго ломалась оттого, что была на содержании и чувствовала себя в двусмысленном положении.

— Но вообще-то она добрая женщина, — сказала мать. — К тому же хорошо сложена, правда? — прибавила она и подмигнула мне, пока мы переходили улицу. — Да, — сказал я.

18
{"b":"184730","o":1}