Николай Николаевич заставил Юлию Борисовну почти насильно выслушать куплеты — и был внезапно вполне вознагражден.
Княжна серьезно заметила, что видит в стихах признаки способностей. Прочитанные строфы в сравнении с теми, что она встречала в «Уфимской жизни», в екатеринбургских «Отечественных ведомостях», в местной газете «Утро Сибири» и многих других, заметно выигрывают: они обладают чувством и даже известной музыкой.
Совершенно осчастливленный этим одобрением поручик пытался тотчас продекламировать еще вещицу, но Урусова попросила его приберечь сонет до лучшего случая.
— И позвольте замечание, — добавила княжна. — Одну строфу в сочинении следует изменить.
— Какую строфу? Приказывайте! — рыцарски согласился Вельчинский.
— А вот эту: «Метались трепетные тени. Срывая молний светлый блик… Я пред тобой стал на колени, К руке твоей в слезах приник». Не сердитесь, Николай Николаевич, но тени, срывающие блик молний, — это абракадабра. Две остальные строки куплета — в толчее согласных, и русское ухо их не примет. Во всяком случае — мое.
— Исправлю, — склонил пунцовую от волнения голову поручик. — Тотчас и непременно.
Постепенно Юлия Борисовна привыкла к своим невеселым делам и выказывала, к удовольствию сотрудников, огромное усердие. Если дело касалось службы, она готова была всем помочь и тащила свой и чужой груз, не жалуясь и не стеная. Короче говоря, она всегда была занята, точно пчела.
Зачислив в свое время в штат Иеремию Чубатого, Гримилов-Новицкий поручил ему не только всяческие оперативные дела, но и наблюдение за печатью. И новый сотрудник вынужден был долгие часы просиживать над пухлыми «Земскими вестниками», «Уездными ведомостями» и всякой иной бездарщиной, выуживая оттуда сведения, которые могли пригодиться в деле.
Однажды, появившись в комнатке Юлии Борисовны, офицер мешком прилепился к стулу и грустно посмотрел на сотрудницу.
— Что это вы мрачны, как похороны? — спросила Урусова. — Плохо на фронте?
Чубатый отрицательно покрутил головой.
— Прессу читать неволят. Они все на одну рожу, эти листки. Право слово, как обезьяны.
Иеремия шутейно перекрестился, вздохнул.
— Господи! За що ты мене караеш: чи я горилки не пью, чи я жинки не бью, чи я церкви не минаю, чи я в корчми не буваю?
Он жалобно поглядел на княжну и снова вздохнул.
— Пришел к вам поохать. Не затем через всю Россию тащился, чтоб варево газет глотать.
— И что же? Я должна помочь?
— Голубушка! Ясновидица! — возликовал Чубатый. — Заставьте вечно бога молить…
— Да подождите, право. Я ничего не обещала.
— Выхо́дить, зробив з дуба спичку… — огорчился Иеремия. — Як не вертись, а…
— Ну бог с вами… — махнула рукой княжна. — Однако одно непременное условие. Работу мне должен предложить сам начальник. А я милостиво соглашусь. Иначе — как же?
— Помич у свий час — як дощ у засуху, — торжественно провозгласил Чубатый. — Позвольте вашу ручку.
Целуя пальцы Урусовой, офицер все вертел головой в разные стороны, и Юлия Борисовна наконец обратила на это внимание.
— Что вы все озираетесь, Иеремия Андреевич? Жены боитесь?
— Жены!? — ухмыльнулся Чубатый. — У таких дам мужей не бывает.
— Странно… А в анкете — жена.
— Анкеты — косметика. Припудрено. Припомажено. И нам хорошо, и начальству покойно.
Чубатый был, пожалуй, единственный офицер, не пытавшийся тотчас обворожить княжну. Он довольно быстро убедился, что Юлия Борисовна умна, хранит свое достоинство; не прочь был потолковать с ней о политике и войне, но за эти рамки не заходил.
Возможно, он и в самом деле опасался Эммы Граббе, способной в гневе учинить скандал даже на службе сожителя. Но как бы там ни было, Иеремия менее других раздражал Урусову, и она порой терпела присутствие офицера в собственной комнате.
К удивлению княжны, Чубатый, как и Крепс, неодобрительно отзывался о Вельчинском, главным образом — о его деловых качествах. Иной порой, забежав к Юлии Борисовне и сообщив, что Гримилов подсунул ему в помощники Николая Николаевича, вздыхал и усмехался:
— Та дав ище кобылу — таку, як положить на виз сим мишков порожних, то ще з горы и бижить.
На возражения княжны, защищавшей своего поклонника, отзывался с иронией:
— Трэба вин вам, як пьятого колеса до воза.
Юлия Борисовна посмеивалась.
— Апрэ ну ле делю́ж[48].
Чубатый понимал, что княжна шутит, и все же раздражался.
— Влюбчив он, как воробей, Вельчинский.
Тут же забывал сравнение и говорил:
— Примостивсь, як сорока на колу… — имея в виду поручика, то и дело седлавшего стул в комнатке Юлии Борисовны.
Урусова, замечая раздражение Иеремии, старалась перевести разговор на темы службы.
Совсем недавно, в феврале и конце марта, контрразведка Западной армии нанесла красным два сокрушительных удара. В подполье Челябинска и губернии еще в середине прошлого года удалось внедрить четырех рабочих, состоявших на платной службе отделения. Особые надежды возлагал Крепс (он готовил эти акции) на помощника деповского кузнеца левого эсера Образцова и его отца, работавшего там же. Старший Образцов еще два года назад, по заданию охранки Временного правительства, вступил в РСДРП(б).
И все же главной надеждой Крепса был не отец, а сын. Житель Сибирской слободы Николай Образцов числился своим в рабочей среде, и даже влеклась за ним слава смелого, бесшабашного человека. Вокруг этого кряжистого бородатого мужика кучились левые эсеры и анархисты Скребков, Берестов и многие другие, звавшие своих к пуле и динамиту.
В контрразведке штабзапа знали: еще минувшей зимой большевики Челябинска стали прибегать к помощи этих людей, полагая, что их можно использовать для целей красного дела.
Колька, которому, понятно, ничто не грозило, проповедовал «мировой пожар» и, зажигаясь от собственных слов, упрекал подпольщиков в робости. По совету Крепса, провокатор хранил у себя дома оружие, патроны, запрещенную литературу, деньги.
И все же в малоподвижных серых глазах Образцова, даже, кажется, в больших оттопыренных ушах, гнездился страх. У предателя были две клички, и обе вызывали у него самого душевную тошноту. В документах охранки он проходил, как «Азеф»[49], а в подполье его звали «Маруся». Согласитесь, когда молодого бородатого парня зовут бабьим именем, это не свидетельствует ни о доверии, ни об уважении.
В начале марта Образцов, тогда маляр на «Столле», выполняя приказ охранки, попросился молотобойцем к кузнецу Леонтию Лепешкову.
Крепс знал, куда посылать провокатора. Леонтий Романович Лепешков (рабочие звали его «Лепешок») давно уже был на проследке у штабс-капитана. Как потом уточнил «Маруся», кузнец держал конспиративную квартиру, ведал складом оружия и взрывчатки, хранил прокламации, собирал деньги для семей арестованных. Это он, вместе с фармацевтом Софьей Кривой, готовил и провел нашумевшую забастовку седьмого ноября 1918 года.
Кузнец был могучий и добродушный человек, вокруг него всегда теснились люди и кипела дельная жизнь.
Образцов почувствовал тотчас — он произвел на Леонтия Романовича скверное впечатление. Покусывая длинные усы, Лепешок сказал, что плохо догадывается, пошто Николай меняет легкую кисть на тяжкий труд молотобойца. Эсер поспешил объяснить: заметил за собой «хвосты» и надо бы замести след; незачем шею в петлю совать.
Лепешок пожал плечами и заметил, что уйти со «Столля» в депо вовсе не значит забиться в щель.
Кузнец доложил о странной, на его взгляд, просьбе Центральному штабу и, против ожидания, оказался в одиночестве. Кое-кто из своих буркнул Леонтию: «И я грешен, и ты грешен, — кто же в рай попадет?»
Лепешков взглянул на товарищей сентябрем, махнул рукой и взял Николая к своему горну.
Дома́ Лепешка и «Маруси» соседствовали на Зырянской[50] улице слободы, и молотобоец с тех пор зачастил в хибарку, где кузнец жил с женой Катей и малым мальчишкой Женечкой.