Ночью беглые офицеры сидели в теплушке и при свете свечи пили теплый самогон, который Марья Степановна обменяла на тряпки.
Петька уговаривал Гримилова подаваться в Сибирь, куда стекаются офицерство, имущие классы и даже князья церкви. В самые ближайшие месяцы, полагал Скабелкин, там кое-что произойдет.
Марья Степановна вмешалась в разговор, сообщила, что они подумают, взвесят «за» и «против» и тогда решат.
Майор, обрадованный, что ему не придется возиться в дороге с этой парочкой, все же сказал, прощаясь: в Омске у него связи и полезные знакомства и, если Пашка доберется туда, он, Скабелкин, окажет приятелю посильную помощь.
На следующее утро они допили самогон, простились еще раз, и Петька кинулся к подходившему поезду.
Скабелкин оказался прав: вскоре на востоке взбунтовались чехи, а к концу осени в Сибири воцарился Колчак, штука, пожалуй, серьезная и долговременная.
Именно тогда Павел Прокопьевич и Марья Степановна направились в Омск, уповая на бога и надеясь, что линию фронта удастся перейти без шальной, а тем паче — прицельной пули.
Бог внял молитвам госпожи Гримиловой-Новицкой, и супруги одолели лед фронтовой речонки с помощью местного мельника, всего за фунт копченой конины и какую-то дрянь в коньячной бутылке.
В столице белой Сибири Гримилов долго искал Скабелкина и, когда уже совсем потерял надежду, наткнулся на Петьку в толчее барахолки. Полковник (он уже был полковник), нимало не смущаясь, сообщил, что выполняет на рынке «особое задание».
Офицер устроил приятеля в контрразведке, где служил сам. Правда, это случилось не сразу. Нового сотрудника долго и нудно проверяли, куда-то посылали письменные и телеграфные запросы, выспрашивали, знает ли его кто-нибудь в белых войсках, кроме Скабелкина.
Гримилов извел целую кипу бумаги, излагая свою биографию, заполнил добрый десяток анкет. И наконец был утвержден на небольшую должность в отдел, которым ведал полковник Злобин.
Однако вскоре недалекого Павла Прокопьевича направили в штаб Западной, и он возглавил контрразведку у Ханжина.
Капитан, как отмечалось раньше, не хватал звезд с неба, но поговаривали, что кожа у него ниже спины совершенно слоновья, и он пересиживал на службе всех сотрудников отделения, хотя и ощущал на себе их иронические взгляды.
Но особенно старался Павел Прокопьевич на допросах красных. Он норовил взять их измором, многочасовым изматыванием души, вкрадчивым, почти сочувственным тоном речей, просьбами, полными участия: «Припомните, голубчик, очень прошу: это, поверьте мне, лишь в вашу пользу».
Но красные не ловились на жалкую наживку, из которой торчало острие крючка; они сами могли кого угодно обвести вокруг пальца и сбить со следа. Сглатывали жало лишь новички, случайные люди и слабые духом женщины. Этих, последних, Гримилов допрашивал с особенным тщанием и приятностью. На допросах он преображался, не гнушался бить молоденьких девок по морде и в живот — и это вызывало у него подъем духа. Иногда капитан распоряжался приводить подследственных к нему в кабинет, исповедовал их там до утра, раздражаясь и презирая себя за то, что приходится насиловать поломоек и горничных, тогда как мечта его была — сгорать на любовных кострах княгинь и фрейлин императрицы, пусть даже бывших.
Именно потому Павел Прокопьевич сильно обрадовался появлению княжны Юлии и даже подумал, что это перст божий, — вот где может найти приют его душа, если вести дело не торопясь, без нажима, без угроз и ссылок на свое могущество.
Гримилов, как помнится, сразу признал Урусову, хотя видел ее совсем крохотной, без малого пятнадцать лет назад. Разумеется, она никак и ничем не походила на ту бойкую пятилетнюю девочку, которую качал на коленях князь Борис и то и дело целовала княгиня. Капитан даже не помнил — были ли у той, малой Урусовой, эти вот черные, как вороново крыло, волосы и ослепительно синие, точно вспышка спирта, глаза.
Крепс показал ему, Павлу Прокопьевичу, медальон и справку княжны, удостоверявшую, что она перенесла пневмонию. Но Гримилов отмахнулся от свидетельства красного госпиталя, понимая, что такую бумажку неприятель изготовит, при необходимости, без большого труда.
К медальону капитан отнесся уже с пристальным, даже неприличным вниманием, разглядывая его так и сяк, и в конце концов совершенно убедился, что тут никакой подделки: вещица действительно осыпана бриллиантами и несет на себе портреты князя Бориса и княгини Ольги.
— Ах, какая прелесть! — восклицал Павел Прокопьевич, возвращая медальон княжне. — Бог вас упаси потерять это!
Но, конечно же, не справка и не медальон утвердили Гримилова во мнении, что перед ним юная княжна Урусова. Употребляя самые ласковые, почти кошачьи ноты своего голоса, ахая и всплескивая руками, Павел Прокопьевич выспрашивал Юлию, как выглядит их поместье, что сохранилось в саду при доме. («Ах, да, да, у вас нет никакого сада, это я спутал, прошу покорно меня простить!») Потом он, ссылаясь на свою худую память, любопытствовал, сколько верст от поместья до ближайшей станции железной дороги и как она именуется, эта станция, — «не гневайтесь великодушно!».
Княжна отвечала с уверенностью, вполне точно, приводила множество деталей, из которых следовало: она та, за кого себя выдает.
Тогда Павел Прокопьевич вздохнул облегченно и глубоко, как это делают коровы в ночном хлеву, переваривая жвачку.
Придя к решению, что Юлия — это Юлия, Гримилов бросился в омут любовных глубин с княжной, правда, пока еще в собственном воображении. Впрочем, он надеялся на лучшее, хотя эта надежда и не была слишком тверда.
Явившись на следующий день в отделение и увидев Юлию за пишущей машиной, Павел Прокопьевич щелкнул каблуками, галантно изогнул спину и, поцеловав пальцы княжны, справился, как она себя чувствует на новом месте, нашлось ли жилье, нужна ли помощь.
Княжна ответила, что все пока хорошо и поддержка не требуется. Единственная просьба — давать ей как можно больше работы, чтоб хоть таким образом она могла внести лепту в победу России над сбродом врага.
Павел Прокопьевич расхохотался, в горле у него булькало и толклось что-то, а желтые прядки на лбу взлетали, как конский хвост в атаке (Павел Прокопьевич видел много картинок о конных атаках и запомнил их).
Отсмеявшись, он попросил княжну тысячу раз его извинить: ну как же не веселиться — в сей ужасный век все норовят уйти, сбежать, спрятаться от дела, и вот, извольте видеть, — нашелся-таки один порядочный человек!
И он сказал ей с большой эмоцией, самым своим вкрадчивым баском:
— Извольте вашу ручку, княжна!
Поцеловал тонкие пальцы, даже потерся о них усами, с удовольствием ощутив запах незнакомых духов.
— У вас будет все! — торжественно провозгласил Гримилов и, встретив вопросительный, даже холодный взгляд княжны, поспешил добавить: — И прежде всего — конечно, работа!
И в самом деле — забегая в комнатку Урусовой, сотрудники непременно видели княжну, склонившуюся над папками или «ундервудом» и полностью поглощенную службой. На вопросы, как она поживает, Юлия отвечала, что у нее нет ни одной свободной минуты.
Вот это, последнее, совершенно ранило душу поручика Николая Николаевича Вельчинского потому, во-первых, что княжна губила таким трудом здоровье, и, во-вторых, с ней почти не удавалось поболтать, не говоря уж о свидании за стенами штаба. Все попытки Вельчинского поухаживать имели один результат: Юлия Борисовна молча кивала на стопку документов, сводок, донесений, которые надо было перебелить на «ундервуде».
Николай Николаевич Вельчинский был занятная и приметная личность. Заплечная работа в подвалах контрразведки совершенно не мешала ему заниматься поэзией и музицировать, хотя следует признать, что называть «поэзия» то, что выходило из-под пера поручика, было бы явным преувеличением.
После первой же встречи с Юлией Вельчинский написал одно из лучших своих произведений. Оно называлось «В грозу» и звучало так:
О, как глаза твои блестели
В тот вечер!.. Помнишь?.. За окном
В саду деревья шелестели,
И шуму ливня вторил гром…
Метались трепетные тени,
Срывая молний светлый блик…
Я пред тобой стал на колени,
К руке твоей в слезах приник…
Гроза прошла… Благоухали
Кусты дождем омытых роз.
Возможна ль радость без печали
И счастье яркое без слез?!