Лебединский и Данила приблизились к воротам — массивным, тоже двустворчатым, с двумя калитками, из которых одна, как понял продотрядовец, была всего лишь для симметрии. Она являлась по существу частью ограды и оттого была заколочена наглухо. Над воротами темнела четырехскатная крыша, и все это громоздкое сооружение покоилось на четырех столбах. Дом был весьма старый, но крепкий, и от него, сквозь ворота, пахло устойчивыми деревенскими запахами: сеном, навозом, куриным пометом, дымка́ми сожженного сора.
Дионисий сдержанно постучал в калитку и тотчас услышал лай собаки. Через минуту женский голос спросил:
— Кто стукается в ворота?
— Это я, Данила Морошкин. По делу мы.
Женщина несколько минут возилась во дворе, вероятно, привязывала собаку или замыкала ее в сарае. Потом щелкнул засов, и тот же голос сказал:
— Иди.
Взрослый и мальчик вошли во двор. Собака хрипела и рвалась в конуре, скребла когтями доски.
Перед пришельцами стояла еще молодая женщина, лет тридцати. У нее были недлинные рыжеватые волосы; серые или зеленые глаза; на плечи, не по времени, накинут пуховый платок.
Узнав, что нежданный гость ищет работу, она явно обрадовалась, пригласила его вместе с мальчишкой в горницу и, весело усмехаясь, поставила на стол чугун с борщом.
— А ну покажите, как вы робите, мужики.
«Мужики» опростали посудину в четверть часа, и Хухарева дружелюбно покосилась на едоков.
— Ежели и в деле так же, тогда мне удача пришла, право.
Потом сообщила мальчишке, что уже поздно, чай, мамка беспокоится, и, велев ему завтра явиться пораньше, выпроводила на улицу.
Вернувшись в горницу, снова просунула ухват в чело печи, подхватила новый чугунок и поставила на стол.
Это оказалась картошка, томленая, со свининой.
Хозяйка спустилась в подпол, принесла соленья, взяла в буфете графин водки, желтой на цвет.
— На семи травах, — объяснила она окраску хмельного и наполнила стаканы.
Подняла свой стакан, сказала, вздохнув, неведомо почему:
— Со знакомством, значится.
— Подождите маленько, — смущаясь и непривычно краснея, попросил Лебединский. — Сперва о деле. Мальчик уведомил — тут кое-что починить надо.
— Завтра… — махнула рукой Хухарева. — Или условия у вас какие особые?
— Какие ж особые? Харч — и денег немного.
— Ну, считай, сладились. Зовут-то как?
— Дионисий. По батюшке — Емельянович. Лебединский. А вас как, позвольте узнать?
— Меня? Васса. Муж, когда жив был, Василисой звал, а то Васькой.
— А отчество?
— Зачем — отчество? Или стара я, считаешь?
Она, кажется, не заметила, как перешла на «ты».
— Нет, отчего ж стара… Однако вы женщина и старше меня, может статься.
— Уж так и старше! — то ли кокетливо, то ли раздраженно повела она плечом. — Но я устала стакан держать…
Они чокнулись, выпили, захрустели огурцами.
Возможно, оттого, что Лебединский редко пил водку и много месяцев не ел досыта, он быстро захмелел, и мир показался ему полным синевы и солнца, а хозяйка доброй колдуньей из сказок детства.
Он с некоторой иронией посмотрел на свой газетный сверток, в котором хранились остатки хлеба и сала. Кулек сиротливо лежал на стуле у входа в горницу: Лебединский сунул его туда, когда вошел в дом. Могло ведь и так случиться, что Хухарева, как многие, без хлеба; тогда бы они поужинали припасом гостя.
— Поди закрой бауты, — сказала Васса. — Теперь ночь на дворе.
Он смущенно покачал головой.
— Это что — бауты?
— Запоры на ставнях.
Видя, что он все равно не знает, как запереть, взяла его за руку, вывела на улицу, просунула металлический стержень, скрепленный с запором, через дырку в ставне, и вернулась в горницу. Там заклинила баут и сказала, оживленно поглядывая на Дионисия:
— Ну вот мы и одни. Можно еще выпить. По маленькой.
Хухарева попыталась еще раз наполнить стаканы, но Лебединский отказался — «Спасибо» — и спросил, где ему спать? Хозяйка ответила: «В соседней комнате», добавила, что замков меж комнатами нет и она пребывает в надежде, что пришелец не обидит одинокую беззащитную женщину.
Лебединский обескураженно усмехнулся, пробормотал чужим деревянным языком:
— До койки б добраться… Какие обиды…
Хухарева покосилась на русоволосого парня с синими помутневшими глазами, погрозила пальцем:
— Знаю я вашего брата…
Он был уже совсем сонный, не понял ее.
— У меня нет брата…
— Ладно, идем, койку укажу.
Оставшись один, Дионисий быстро забрался под одеяло. Он был сыт, в тепле; новое утро небось не грозило ему неприятностями, и он блаженно вытянулся на кровати.
Васса ходила по горнице, кашляла, гремела чугунками, пела что-то. Это было последнее, что он слышал прежде, чем заснул.
Утром, открыв глаза, долго следил за ярким лучом света, бившим из щели в ставне. В луче шевелились, будто живые существа, пылинки, и казалось, что это парит мошка.
Хотелось еще полежать, но выйдет неловко, если хозяйка встанет раньше, да и Данила мог явиться с минуты на минуту.
Часы находились в гимнастерке, но Лебединский давно научился определять время по солнцу. Теперь, как полагал, начинался шестой час.
Дионисий вышел во двор, сполоснулся колодезной водой, огляделся. Кругом были явные следы достатка, впрочем, именно следы, — то тут, то там ощущалось отсутствие мужской руки и мужского глаза: лопаты, висевшие на стене сарая, покрылись ржавчиной; колодец, из которого он зачерпнул ведро воды, скрипел и сотрясался, точно телега на ухабах; в конюшне, где, судя по всему, давно не было лошадей, темнел мусор, перемешанный с навозом. Над этим пустым конским жильем высился сеновал, зашитый кое-как потемневшим горбылем. Во многих местах доски оторвались, и постройка зияла унылыми дырами. Тесовая крыша сеновала и сарая тоже нуждалась в починке.
Возле толстой, почти метровой стены из дикого камня, отделявшей усадьбу Хухаревой от соседнего дома, желтела свежими бревнами крохотная банька, и Дионисий подумал, что давно не мылся и, коли удастся, обязательно наверстает потерянное.
Лебединский был давно уже городским человеком, однако он не забыл и деревенского детства. К тому же пять лет войны и революции помотали его по земле, главным образом по деревням, и он вполне основательно изучил разные крестьянские науки. Дионисий умел копать и обустраивать колодцы, чинить крыши и полы, пахать, сеять, косить всякую траву.
Прикинув, сколько потребуется досок и гвоздей и какой необходим инструмент, он отодвинул засов калитки и направился на улицу — оглядеться и посмотреть, нет ли вблизи сомнительных лиц.
На скамейке, рядом с воротами, в суконной фуражке, налезавшей на уши, в длинной рубахе, поверх которой темнел большой, с чужого роста фартук, сидел Данила. На коленях он держал ящик длиной в аршин.
Увидев Дионисия, мальчик весело вскочил, протянул руку, сказал взросло:
— Кто рано встает, у того день больше, Дионисий Емельянович! Как почивали?
— Как в сказке! — засмеялся Лебединский. — Я гляжу, ты прыткий, Даня. Раньше меня на работу прибег.
— Я б уж давно робил, да калитку накладкой закрыли, а на воротах — залом.
— Залом?
— Ну да. Это такой большой крепкий брус. Им ворота замыкают.
Они направились во двор. Морошкин поставил ящик подле амбара, поплевал на руки, спросил:
— Где мастеровать станем?
Дионисий кивнул на дом, пояснил негромко:
— Госпожа Хухарева еще спит, а у нас с тобой — ни гвоздей, ни досок, ни молотков. Подождем, Даня.
— Неча тянуть, — лукаво отозвался мальчик. — Небось у нее, Хухаревой, и нет стоящего инструмента. Я свой взял.
Он открыл крышку ящика, достал и показал припас. Это были ржавый, весь из железа, молоток и гвозди, несомненно вытащенные из досок, отживших век и, надо полагать, угодивших в печь.
— А тес мы сами поищем, — добавил Морошкин. — Тес, коли есть, непременно найдем.
— Нельзя самовольничать, — не поддержал мальчика Лебединский. — Повременим.