Весна и лето 1928 г. были никакие. Я зубрила расчеты железобетона, не видела света, за тем исключением, когда, бросив всё, мы брали лодку и отправлялись на взморье, гребли километров по 20, купались, и, вернувшись обгорелые и голодные, заваливались спать. Таких дней было очень немного. Асю только к концу лета удалось отправить в Лесной недели на две.
В сентябре появился Анатолий. Первое время мы всюду ходили втроем — танцевать, выпивать и гулять, пока он не взмолился, и я временно запретила Борису появляться. Это было довольно трудно, потому что оба они по-разному были мне дороги, и мне нравилось видеть их обоих сразу. Борис ничего не имел против Анатолия, но тот очень мягко и настойчиво выразил желание видеть меня одну. Он долго оставался в Ленинграде, наша дружба, поддержанная перепиской, возросла за это время, было решено, что мы встретимся на Черном море, когда бы они туда [ни] пришли. Уезжал в очень спокойном и радостном настроении. Мы рассчитали, что они придут на Черное море в конце января, а пока мне оставалось заниматься и собираться дорогу. Борис, который знал все эти планы, не пытался не мешать, стойко вынося все уничижительные прозвища, которыми я его награждала[367]. Я познакомила Толю и Бориса с моими приятельницами Наталией Львовной Брун[368] и Еленой Владимировной Масловской, с которой встретилась в 1927-м г. после 10-летнего перерыва. Лелю я повела в гости к некоему дяде Яше, гостеприимному пожилому лишенцу[369], У которого устраивались очень милые понедельники. Побывав там пару раз со мной, она стала заходить туда сама и так освоилась и понравилась, что превзошла меня. К дяде Яше я приводила всех, кого не лень: Анатолия и Бориса и еще полдюжины молодых людей и дам. Можно было прийти туда в 3 часа ночи и, увидев в щелку между штор розовый свет и услышав музыку, — смело звонить — там всегда были рады меня видеть, в каком бы составе я ни явилась.
Было еще одно место, куда я являлась не раньше часу ночи — «Владимирский клуб»[370]. Я ходила туда отнюдь не играть, там была эстрада, и пианистом был мой большой приятель по Караванной, Шулька Либерман[371]. Я торчала за кулисами, смотрела, как гримируются партерные акробаты, и как балетные пары зашивают друг на друге разлезающееся трико. В час начиналась первая программа, я садилась за столик под эстрадой и смотрела снизу на поучительное зрелище — чего не надо делать. Через 1/2 часа мой приятель освобождался, и мы шли с ним бродить по игорным залам, где, истощенные азартом, люди проигрывали, растрачивали, теряли надежду. Там было несколько типов, достойных наблюдения. Напр[имер], толстый ресторатор из Батума, державший сначала буфет в Саду Отдыха, потом погребок, на Стремянной и ставший наконец поваром какого-то заурядного ресторана. Мы пили у него настоящий бенедиктин в 6 ч[асов] утра, кто-то декламировал, потом играли на разбитом пианино, потом опять что-то пили. В 1-м часу дня я ехала домой на извозчике страшно веселая и пьяная; когда низкие санки задерживались на перекрестках и прохожие заглядывали в лицо — мне было стыдно.
В «Влад[имирском] Клубе» были еще несколько замечательных личностей, напр[имер]: заслуженная проститутка по прозванию «Машка-драма». Она отличалась необыкновенной наглостью и простотой нрава: в ресторанном зале были зеленые беседки, в которые она, чтобы далеко не ходить, приглашала своих клиентов, а иногда свою приятельницу «Пашку-Балалайку» на подмогу, за ту же цену. Бывали там и более молодые, и блестящие постоянные посетительницы бара — «Танька-Кипяток», «Тамара Черная» и много «Лёль».
Я только один раз попробовала играть, приехав в скверном настроении, и так неудачно, что собрала вокруг себя толпу, 15 раз подряд я проигрывала, убедившись на этом примере, что мне везет в других отношениях. Но т. к. эти ночные похождения отзывались на моих занятиях и возмущали Бориса, которого я никогда с собой не брала, я пускалась в них очень редко и только с досады. Если от Толи не было долго писем или в них описывалось слишком много кутежей, я прибегала к этой крайней мере для приведения в порядок своих чувств и мыслей.
Новый год, 1929-й, я встречала вдвоем с Борисом в моей комнате при топящейся печке. Я приготовила холодный ужин и вино, и мы мирно болтали часов до трёх, после чего он по обыкновению поплелся домой на Петроградскую. Я просидела еще часа два, глядя на угли, потоп не раздеваясь, свернулась на диване и заснула.
В середине января стали приходить от Толи письма и телеграммы, подготовлявшие мой отъезд. Сначала я получила поздравительное письмо из Салоников, потом телеграмму с моря, потом письмо со справкой о том, куда и к кому я еду на случай, если мы не встретимся в Одессе. Вышло так, что мы действительно не встретились. С большим трудом мне удалось вырваться из Ленинграда, потому что мамаша воспротивилась почему-то этой поездке. В своей активности она уговорила Кусова занять у меня деньги, которые я приготовила для этой поездки. Брать у Бориса не хотелось, занимать было не у кого, да я никогда к этому не прибегала. В день отъезда собрала понемногу от Лели Масловской и еще у кого-то.
У нас в это время гостил С.Н. Унковский[372], старый моряк, всегда уговаривавший меня выйти замуж за моряка. Этот громадный розовый дядя с детскими голубыми глазами и добродушной улыбкой появлялся у нас аккуратно каждый год в феврале месяце. Обычно он жил в Севастополе где была его семья, и откуда он командировался на съезд метеорологов и УБКО. Он имел большой чин, нечто вроде советского адмирала по Управлению береговой охраны. Его мать[373], талантливая скрипачка, большая мамина приятельница по теософическому обществу и музыке, привела его однажды к нам в 1915 году, и с тех пор ему так понравилось, что каждый раз, как он бывал в городе, проводил у нас хоть один вечер. Он прелестно пел и был очаровательным собеседником. Он мне очень нравился и казался моложе всех моих приятелей, хотя его детям было, вероятно, столько же лет. Он взялся проводить меня на вокзал, взял мне билет за 10 минут до отхода поезда и уговаривал выйти замуж за Толю, которого он знал, шутливо грозя, что если я этого не сделаю, он сам разведется, омолодится и женится на мне.
В Одессе я «Калинина» не застала. Он пошел сначала в Новороссийск, и неизвестно было, когда придет в Одессу и сколько простоит. Дул непрерывный норд-ост, Одесский порт замерз, я три дня просидела в гостинице, еле высовывая нос на улицу. Наконец, набравшись решимости, оставила чемодан в гостинице и с одним несессером пустилась в путь. Я взяла билет на теплоход до Новороссийска, забралась в теплую каюту и с полсуток отогревалась после адского холода Одессы. Из порта мы выходили в темноте, и было слышно, как шуршат льдины об обшивку. Когда я отважилась вылезти наверх, теплоход подходил к Севастополю. Было менее холодно, солнечно, 6 ч[асов] стоянки, я отправилась трамваем в Балаклаву. Зимний вид виноградников и фруктовых деревьев, бурая трава, не покрытая снегом — только бухта, как синий глаз, сияла.
Оказалось, что не я одна выходила с теплохода, вернувшись на борт, за ужином я узнала одного из спутников по трамваю. Завязался разговор, но к нему присоединились другие, нашлись общие знакомые, общие темы, кончилось это вторым ужином и танцами в салоне. Танцевать было трудно, потому что порядочно качало, но было тем смешнее. Утром качка продолжалась. Пассажиры, и без того немногочисленные, не выходили из кают, только небольшая группа собралась в курительной. Смотрели на воду, от которой шёл густой пар, на туманный берег, иногда совсем исчезавший, потом вдруг появлялось яркое солнце и пронизывали высокие стеклянные валы, катившиеся с шумом.