У ворот кладбища гроб открыли в последний раз, и семья посмотрела на темное, цвета меди, лицо, которое даже смерть не сделала светлее. В течение тридцати лет, с тех пор как его согнул ревматизм, старик Пурклав не лежал так прямо и не казался таким высоким. Седая борода была подстрижена, волосы причесаны на пробор с левой стороны, косматые брови бросали тени на запавшие глаза. Если бы Симан мог слышать сейчас, сколько хорошего говорилось о нем, такого, чего никто не высказывал ему, когда он был жив! Если бы глаза его могли открыться, он увидел бы заплаканные лица, опухшие, воспаленные веки — и, может быть, перестал бы жалеть о своей убогой жизни. Теперь он больше не видел и не слышал — и жалость родных трогала его так же мало, как теплый весенний ветер, в последний раз развевающий его седые волосы.
Мужчины подняли гроб на плечи и внесли на кладбище. Через пятьдесят шагов их сменили другие, а затем до могилы гроб несли друзья молодости покойного, такие же старые и седые, как он. Погребальный колокол звонил, на гроб сыпался песок, и женщины громко плакали. Когда все кончилось, кто-то из сыновей должен был поблагодарить пришедших на похороны. Екаб посмотрел на Мартина: ни одному не хотелось принимать на себя эту обязанность. Наконец, Екаб собрался с духом и, выйдя из толпы, сказал громко:
— От имени семьи сердечно благодарю за проводы моего… — тут он остановился и закончил тихим голосом: — за проводы моего дорогого отца к месту последнего упокоения.
Окончив свою короткую речь, он вытер пот и украдкой посмотрел на Мартина. Тот чуть улыбнулся, потому что в этой речи было одно слово, которое они не умели произносить, — оно говорилось в первый раз и прозвучало фальшиво. Они никогда не говорили «дорогой отец»; мысленно они называли его только стариком.
На лопату могильщика набросали мелких денег, затем посторонние разошлись, а семья осталась еще ненадолго у могилы.
— В будущем году нужно будет сделать ограду… — заговорил Екаб. Он был старший сын и наследовал усадьбу.
— Это должен сделать ты, — сказал Мартин.
— Я взял на себя похороны, — ответил Екаб. — Что же, мне одному обо всем заботиться?
— Дешевле ты не мог найти гроба? — отрезал Мартин. — Я бы постыдился такой покупать.
— Что же не купил лучшего? — не оставался в долгу Екаб.
Тут и сестры пришли на помощь Мартину, упрекая Екаба в том, что на похоронах не было музыки.
— Старик безусловно заслужил, чтоб его похоронили с оркестром.
— Почему же он не записался ни в одно общество? — протестовал Екаб. — Были бы музыка и знамена.
Наконец, матери удалось успокоить ссорившихся, и все с достоинством, молча пошли к морю. Но когда моторная лодка вышла в открытое море, ссора вспыхнула снова. Приходилось говорить громко, чтоб перекричать шум мотора.
— Ты подмазался к старику, потому тебе и досталось все! — кричал Мартин. — Но это не по закону, и я не успокоюсь, пока не получу своей доли.
— Старик сам так захотел, — ответил Екаб. — Разве я у него просил?
— Ты вертелся вокруг него угрем, это каждый видел!
— Отстань и не кричи, ты сидишь в моей лодке! — напомнил Екаб.
— В твоей? — издевался Мартин. — Ты ее делал?
— Если ты не замолчишь, я высажу тебя на мель! — грозил Екаб.
Мать пыталась примирить сыновей, но ее слабый голос пропадал в криках ссорящихся и шуме мотора. Ссора разгоралась все сильней и дошла до драки; братья бросились друг на друга. Младший был сильнее. Свалив Екаба на дно лодки, он уперся ему коленом в грудь и бил по голове. Оба были в крови. У черного сюртука Екаба оторвался воротник. Наконец, зятьям надоело смотреть на отвратительную драку, и они вдвоем затолкали Мартина на нос лодки.
— Это еще не все! — задыхался он, вытирая окровавленное лицо. — Он еще получит.
Заметив у поселка людей, зятья остановили мотор за третьей мелью и не подъезжали к берегу до тех пор, пока братья не умылись и кое-как не привели себя в порядок. Но на берегу драка началась опять, и все поселковые бездельники сбежались смотреть на нее. Затрещали жерди, полетели каменные грузила; наконец, явился полицейский и составил протокол. Тогда братья приутихли и вспомнили, что нужно идти домой справлять поминки. Они пошли вместе, не доверяя друг другу, и каждый боялся, что другой выльет лишний глоток водки.
Солнце зашло. Песок на берегу потемнел, и ветер, шумевший над дюнами, над серыми рыбацкими хижинами и черными лодками, казалось, стал свежее. У опрокинутой большой лодки стояли старики. Они курили и смотрели на море, как будто ждали возвращения того, кого сегодня увезли и кто больше не вернется. И казалось, что эти седые старики и черные лодки торчат здесь с самого сотворения мира. Когда Симан Пурклав в первый раз увидел море, они были здесь, такие же, как и сегодня, когда он ушел от них, чтобы больше не возвращаться. Их век близился к концу. Сегодня они еще стояли, суровые и мрачные, утверждая незыблемость прошлого, но люди уже не могли не изменить этот мир.
Они еще стояли здесь, эти седые старики и черные лодки. Ветер свежел.
1937
Возвращение отца
© Перевод В. Вильнис
1
Екаб Тирелис тогда еще жил на окраине города. Кончился весенний день. Смеркалось. Ветер и капли дождя стучали в стекла окон. Екаб и Марта сидели в полутемной комнате. Оба молчали и неотвязно думали все об одном и том же. Скоро их семейство должно увеличиться. Что будет тогда? Екаб — снова безработный. Где найти работу?.. хлеб?.. Эти думы никак нельзя было назвать весенними.
В тот вечер в маленьком домике на окраине Екаб и Марта оставались только вдвоем — соседи по квартире ушли к родным на семейное торжество.
Да… Кое-как прожита суровая зима. Уже давно приходится испытывать лишения. И никаких определенных видов на работу! Но они не очень унывали — будет же когда-нибудь лучше, в жизни ведь случается всякое.
Долго они размышляли о будущем. О платяном шкафе, который приобретут в рассрочку, как только Екаб накопит денег для первого взноса, о гардинах для единственного окна их комнаты и о том, каким именем назовут своего ребенка. Они думали только о себе, только о своей маленькой обыденной жизни. Так мало требовалось, чтобы сделать ее счастливой.
— Как думаешь, примут тебя обратно на фабрику, когда начнет работать вторая смена? — спросила Марта.
Екаб ответил утвердительно — ему это обещали еще осенью. Но он не сказал, что вчера в разговоре с мастером Уписом пришлось немного поспорить.
— Куда я тебя такого дену, если ты готов господам глаза выцарапать? — сказал ему мастер. — Думаешь, не знают, кто на фабричном заборе пишет лозунги? Есть такие, кто видит…
Екаб ни словом не обмолвился и о том, что прошлой ночью среди рабочих лесопилки произведены аресты. В этом, конечно, не было ничего особенного, так как приближалось Первое мая. Каждый год в это время предусмотрительная полиция сажала в тюрьму подозрительных, чтобы потом было меньше хлопот. Это действительно довольно тяжелый труд — в первомайское утро соскабливать воззвания, которые были так хорошо приклеены к стенам зданий и заборам, что приходилось работать в поте лица. Но самое неприятное для полиции заключалось в том, что из года в год в ночь на Первое мая воззваниями заклеивалась также одна из стен полицейского участка, а на двух самых высоких фабричных трубах величаво и вызывающе развевались красные полотнища. Многие диву давались: как такое можно совершить? Ведь за несколько дней до Первого мая у всех фабричных труб выставлялись специальные наряды полиции, везде кишмя кишели шпики, к тому же все подозрительные лица заранее были «изъяты из обращения».
Екаб невольно усмехнулся, вспомнив, что произошло в прошлом году. Тогда тоже, несмотря на все меры, принятые полицией, над двумя заводскими трубами взвились красные флаги. Начальник участка неистовствовал, как белены объевшись, грозился разогнать всех своих подчиненных, но это ничуть не помогло делу. Алые стяги гордо развевались над городом, посылая привет угнетенному народу и возвещая его праздник, который пытались запретить какие-то самодуры. Утром рабочие, направляясь на работу, как ни были они загнаны и подавлены, смотрели на флаги с любовью и надеждой, отвечая кивком головы или улыбкой их приветствию.