Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Меня взяли в военкомат. Очень тяжело уходил! — вздыхал сквозь марлю Рахим. — Отца не жалко было бросать. Мама не жалко. Два брата не жалко. Старший сестра не жалко. Младший сестра Зульфия — очень жалко! Я плакал, она плакала, никак не могли уходить! Она больная. Руки болят, никак не держат. Вот так вниз висят, ничего не могут. На хлопок ходила, много хлопка брала, руки студила, совсем руки висят, как без рук! Даже махать не могла!

— Станцию почистим, всю дрянь уберем, и вернешься к своей Зульфии! — подбадривал его Данилов. — На грязи ее повези, есть такие грязи лечебные, нервы лечат. Здесь не бойся, страшного нет ничего. Я спортом занимаюсь. Мотоциклы на льду, слыхал? Как заложишь вираж коленом в лед, ну, думаешь, сейчас башкой вверх тормашками и другие по тебе шипами, колесами! А ничего, жмешь, даешь! Одного обходишь, другого!

— Зульфия красивый, тонкий, самый красивый в кишлак! — горевал Рахим. — У нее жених был, жениться хотел. Как руки болеть стал, сказал: «Не буду жениться! Жена здоровой должна. Ковры ткать, виноград копать, посуда мыть, одежда стирать. Зачем жена, которой руки болят?» Зульфия узнала, побежала арык топиться. Я из арык Зульфия тянул, домой вел. Все время с ней был. Говорил с ней, читал, пел. Сказал: «В Москву поедем, к врачу. Будет тебе руки лечить». В армию пошел, кто с Зульфией сидит? Кто читает, поет?

Сергей их слушал, столь несхожих и разных, сведенных в этих тесных объемах. Проведенных сквозь лабиринты и лестницы к круглому залу, где в лучах и пылинках носится смерть. Он чувствовал обреченность, покорность. Неизбежность того, что стучится. И невнятную боль. И невнятное ко всем сострадание. И внезапное видение под люминесцентными лампами среди бетонных стен, прорезиненных балахонов и масок. Будто он, мальчишка, гонит коней к водопою.

Скотник открывает ворота, и табун, десяток колхозных коней, шумно фыркая и сверкая глазами, вспыхивая разноцветно на солнце, выносится в свет, на зеленый истоптанный выгон. И он, Сергей, на широкой жаркой спине рыжего жеребца, трясется, подскакивает, кричит от восторга и страха. Со стуком и ржанием мчится к реке вдоль деревни, мимо огородов, дворов, и сквозь тряску, сквозь свисты развеянных грив видит свой дом, высокую липу, крыльцо, и мать, заслонясь от солнца, смотрит, как скачет табун.

Он уже был в середине цепочки. Видел, как из зала, покинув свой островок безопасности, возник замполит. Освобождался от спецодежды, словно из зеленого гофрированного стручка вышел живой человек. Усталый, озабоченный, с тревожными глазами. Проходил вместе с ротным, и Сергей услышал их разговор.

— Здесь, у синих щитов, подобрали. Вроде бы чисто, — говорил замполит. — Теперь начнем у рубильников. А там, где валяется трос, туда не суйся. Там черт-те сколько рентген. Дозиметристы придут, промерят, тогда и станем работать.

— Теперь я пойду на твой необитаемый остров, — невесело пошутил ротный, принимая у замполита прозрачный щиток. — А ты отдохни немного. А то ночью будешь светиться!

— Я мелом круг обвел, где будешь стоять, — сказал замполит, не откликаясь на шутку. — Там фон нормальный. А дальше не суйся!

Он достал из кармана блестящий цилиндрик дозиметра, поднял к люминесцентным лампам, заглянул в трубочку. Спрятал. Покрутил головой — не увидел в дозиметре ничего для себя утешительного.

Ротный влез в спецодежду, превратился в зеленый заостренный стручок и ушел в реакторный зал. Замполит занял у дверей его место.

Сержант Данилов тоже слышал разговор замполита и ротного. Нервно и зло озирался — по низкому, увешанному светильниками потолку, по шершавым бетонным стенам, словно искал выход из этого глухого угла, из глубокого каземата, куда их привели и поставили. Но обратного выхода не было — длинным, непроходимым и путаным был лабиринт. А двери вели в реакторный зал, из которого опаленный, на крыльях пыльного света выпадал солдат, прямо на руки замполита, и беззвучно, бессловесно хлопал ртом, ловил воздух, и рубаха его в черных липких потеках ходила ходуном на груди.

— Метла да лопата — вот и вся электроника! — зло ворчал Данилов. — Где же они, ученые, академики, которые по телевизору хвалятся? Где их роботы самоходные? Чуть что случись, и их нету! Опять Иван с веником выручает! Пустили бы хоть луноход с граблями, он бы всю пыль и собрал. Да где там! Солдату в руки метлу— и вперед! Солдат не железный, его не надо клепать, его мамка родит! — Он хмыкал, кривился под маской, и все его сильное, крепкое тело кривилось, не желало двигаться, перемещаться к дверям.

Сергей Вагапов чувствовал движение угрюмых, безмолвных сил, сдвигавших их всех к дверям медленно, неуклонно. Эти силы были созвучны тем, что двигают ледники, смещают подземные толщи, меняют местами горы, и он, Сергей Вагапов, — лишь малая песчинка, вмороженная в ледник, движется вместе с горой… Но в нем, в живом, как малая встречная сила, звучали жалость и боль. Не к себе, а к Данилову, теряющему на глазах свою удаль, исполненному смятения и страха. К Рахиму, верящему в исцеление сестры, захватившему и сюда, в эти сумрачные стены, свою нежность, любовь. К деревенскому деду, одноногому печнику, хромавшему на деревянной культе, — однажды поманил его, схватил за тонкие плечи стариковскими большими руками, долго, молча смотрел, и слезы текли из глаз. К матери, полоскавшей у проруби груды ледяного белья — скрученные рубахи и простыни, промороженные салфетки и скатерти, — красные, как свекла, руки матери. К брату Михаилу, вернувшемуся из Афганистана и в первый же день напившемуся, — пел, сквернословил, похвалялся медалью и орденом и вдруг побледнел, упал без чувств на пол, а когда его раздевали, стягивали штаны и рубаху, на груди вдоль ребер — сморщенный красный рубец, будто приложили к нему кочергу.

Боль росла, прибывала, действовала в нем вопреки безымянным, бездушным силам, сдвигавшим материки.

…Табун летел по зеленой горе вдоль клеверов в медовом ветре. Он, Сергей, хватался за жесткую рыжую гриву, окруженный храпом и стуком, боясь упасть и сорваться, ликуя, крича, озирал с высоты родную зеленую ширь, россыпь деревень, белый шатер колокольни, небо с высокой птицей.

Из зала выскочил солдат в балахоне и, сдирая щиток, кашляя, задыхаясь, проталкивал сквозь кашель и хрип слова:

— Не донес!.. Уронил!.. Лопатой задел и просыпал!.. Не нарочно! Задел и просыпал!..

Он кашлял, бился, его выворачивало, драло нутро. По щекам текли слезы. Замполит обнимал его, успокаивал:

— Ничего, Ковальчук, бывает. В следующий раз не просыплешь… Ты где насорил, у рубильников?

Тот кашлял, кивал, объяснял замполиту. И другой солдат в балахоне слушал его объяснения. Ему предстояло собрать рассыпанный мусор, смести его в малую ядовитую горку.

— Внимание! — обратился замполит к солдатам. — Всем внимание!.. Отдохните минутку! А я вам пока скажу!..

Он оглядывал своих подчиненных, бледный, веснушчатый, с белесыми бровями, очень усталый. Хотел им прибавить сил. Хотел вдохновить, укрепить. Его слова, его обращение к солдатам были обращением и к себе самому. И себя он хотел укрепить в этом бетонном глухом мешке, где носилась бесцветная смерть. И все они были пронзенные сквозными ударами бессчетных смертоносных частичек.

— Други мои, мы ведь с вами люди военные, делаем, что прикажут! Но, кроме приказа, други мои, есть у нас с вами совесть. И она, совесть наша, сильнее любого приказа. Случилась беда, несчастье, какого на Родине никогда не бывало. Нет войны, а люди бегут с родных мест, как беженцы, погорельцы. Трудно нам, други, очень трудно! Каждый из вас к этой метле и лопате бежит, а на самом деле он в атаку на пулеметы бежит. И честь вам за это, и слава! Смотрят на нас сейчас детишки малые, девушки наши и матери. И мы наше дело делаем у них на глазах!

Он окончил говорить. Подошел к дверям. Надел капюшон на маску. Озарился синеватым солнцем, похожим на электросварку. Канул в дверях. Вместо него из зала появился ротный. Разоблачался, отфыркивался, словно выдувал из легких залетевшую пыль. Достал из кармана дозиметр. Посмотрел в прозрачный глазок.

95
{"b":"184299","o":1}