Он даже и не слишком обрадовался. Он был уверен, что найдет, и именно то, что нашел, — все эти цепочки и серьги. Знал, что они существуют. Шел за ними по лесу, спасался от вертолета, убегал от солдат, терпел усталость и жажду. Оно, это золото, принадлежало ему по праву.
Он ссыпал добычу в горсть, ощутив литую холодную тяжесть металла. Роба с карманами, куда надлежало спрятать добычу, валялась в ванной, и он выложил все золото на стол, разложил красиво, окружив цепочкой серьги, булавку, запонки.
В ванной сбросил халат, облачился в робу, вернулся в комнату. Можно было уходить, но что-то его удерживало.
Золотые изделия красиво, в последнем вечернем свете лежали на столе. Сверкали в буфете хрустальные рюмки. На книжной полке светились корешки. И хотелось еще немного побыть среди этого уюта, достатка, который был ему вовек недоступен. Ему, бездомному, скитавшемуся по углам и общагам, среди захламленного, убогого быта. Еще немного посидеть здесь. Почувствовать себя не бичом, не ворюгой, а гостем, другом дома, желанным в этой семье человеком.
Сел лицом к окну, за которым смеркалось. Золото не блестело, а казалось тусклым. Стал вспоминать свою жизнь, не для себя, а для кого-то глядящего на него из окна. Внимательно, строго, вопрошающе.
Мать родила его. нежеланного, себе на муку. Еще в чреве травила хиной, мучила его в своей утробе. Никогда он не видел отца, а видел мать с другими мужчинами, которые тискали ее, поили вином, и она, пьяная, пахнущая духами и табаком, выпроваживала его из комнаты то к соседке, то в коммунальную кухню, то прямо на улицу. Часами не пускала домой. Мужчины, посещавшие мать, не обращали на него внимания, а мать поминутно на него раздражалась, била и щипала, называла «бедой» и «сопливым». Он и впрямь был вечно немыт, одет кое-как, на попечении посторонних людей, жалевших его, осуждавших непутевую мать. С детства, с этих материнских попоек он научился ненавидеть, презирать женщин. А в уличное сквернословие, в поношение матери вкладывал свой собственный, личный смысл.
В школе его звали «крыса». Колотили, дразнили, но не зло, а скорей на потеху. Он быстро понял, что быть посмешищем не опасно, а выгодно. Шутов не бьют, даже любят, и он, подольщаясь к сильному, к вождю, умно, тонко узнавал его пристрастия, становился шутом гороховым. Унижался, гримасничал, оттеняя своим ничтожеством силу и величие покровителя. Тот туркал его, но относился к нему как к собственности, защищал от других, посторонних.
Кое-как доучившись, мыкаясь лето до армии, он устроился грузчиком в винный магазин. Научился пить, добывать среди ночи бутылку бормотухи. Пользуясь слабостью алкоголиков, брал с них втридорога. У него появились деньги. В магазинном вонючем подвале, пахнущем рыбой, луком и несвежим мясом, он впервые узнал женщину.
Армию он отслужил в стройбате. Строили в северном гарнизоне «пятиэтажки». Там он научился мешать раствор, ставить леса, ходить с носилками по шатким доскам, класть кирпичную стенку. Первый год его тиранил здоровенного роста сержант, мускулистый и рослый, невзлюбивший хлюпкого прыщавого Чеснока. Гонял его по всякому поводу. Но зато через год, отделавшись от сержанта, став «стариком», Чеснок замучил почти до смерти, почти до петли худенького солдата-южанина, не умевшего говорить по-русски, погибавшего среди лютых морозов вдали от своих виноградников. Он вызывал в Чесноке постоянное желание причинять ему боль. Отстал лишь после того, как другие два, из соседнего взвода, черноволосые, жаркие, яростные, разбудили его ночью, приставили к горлу нож и сказали, что зарежут, если не перестанет мучить их земляка.
После армии, получив специальность строителя, он пустился в скитания. Был в Сургуте на строительстве ГРЭС. На Сахалине, завербовавшись на рыбу. В геологической партии долбил в Саянах шурфы. Были драки, пьянки, поломанные ребра, безденежье и гульба. Жизнь казалась спутанным комом, носимым между трех океанов.
Так он жил. Куда-то все время спешил, меняя попутчиков, собутыльников. Пока не оказался вдруг здесь, под Чернобылем. Сидел в темной комнате чужого дома перед золотыми украшениями, которые собирался украсть.
Пора было уходить. Аккуратно ссыпал в карман робы драгоценности. Почувствовал, как золото тяжело потянуло ткань. Не забыл икону, закутанную в старушечью тряпку. Сунул доску под мышку и отправился в прихожую.
Приближаясь к двери, вспомнил, как тихо щелкнул запор, когда он входил в квартиру. В прихожей было темно, и он зажег свет, предварительно затворив дверь в комнату, чтобы не светились окна. Замков было несколько. Обычные английские, и один ни на что не похожий — с медным засовом, поворотными винтами и кнопками.
Он дернул дверь, она была плотно замкнута. Стал крутить замки, осторожно, после каждого поворота пробуя дверь, и когда она не открывалась, возвращал его в прежнее положение. Перепробовал все замки, но дверь не открылась.
— Сучья ловушка! — ухмылялся он, разглядывая замки, и особенно медный, ни на что не похожий, выточенный каким-то умельцем. — Завели замки, как в банке, а добра-то два колечка говенных. Рационализаторы!
Он решил взломать дверь. Стал искать, чем бы ее поддеть. Обшарил ванную, кухню, шкафчик в туалете, надеясь найти инструмент. Ничего не нашел.
— Ну мужики пошли! Инструмента дома не держат. Ну хозяева. Гады!
На кухне, в ящике он разыскал большой кухонный нож. Вернулся с ним в прихожую и стал щупать щель между дверью и косяком. Ему показалось, что он нащупал выступ. Нажал на нож, сильнее, изо всех сил. Нож согнулся и лопнул. В руках остался обломок с белым изломом стали. И он отшвырнул его в угол. Набросился на косяк, пытаясь его отодрать, но косяк из крепкого дерева был плотно вмурован в стену.
— Как в тюрьме, в одиночке!.. Правильно, гражданин начальник… Виноват, гражданин начальник! Исправлюсь, гражданин начальник.
Выключил электричество в передней, вернулся в комнату. Сел в кресло напротив окна, обдумывая свое положение.
После электрического света в прихожей глаза его привыкали к темной комнате. Квадрат окна был светлее. И там, за окном, в темных пространствах, над лесами, полями розовело зарево.
«Пожар?» — подумал он и тут же понял и охнул:
— Станция!
Вглядывался в далекое розоватое свечение, колыхавшееся над невидимым взорванным реактором. Оно, свечение, и было реактором, и было аварией, от которой он сегодня сбежал. Забыл о ней, но она настигла его, отыскала и теперь светила в него своим розовым смертоносным оком. Долетала до него, касалась его зрачков, его рта и дыхания. Наполняла комнату убивавшей его радиацией.
Ему стало жутко. Он заметался, стараясь укрыться за сплошной стеной, уклониться от окна. Но комната — шкафы, люстра, книги, ковры — все было пронизано бесшумным полетом лучей, пробивавших его тело, умертвляющих его.
Он кинулся к двери. Бился о нее, рвал, колотил, стараясь выдрать с корнем. Ломал ногти, грыз, чертыхался, кровянил кожу о проклятые замки, о медный с рычагом, с поворотным колесом. Слышал, как сотрясается дверь, как стучат о нее его кости и мускулы.
Он изнемог. Был мокрый от пота. И здесь, в прихожей, лучи настигали его. Зарево дышало в спину, жгло лопатки. Он понимал, что в ловушке. Его заманили сюда. Завлекли и захлопнули. Он не ведал об этом, а его манили, сбивали с пути. Травили солдатами, гналн вертолетом, вели лесной тропкой, пока не заманили сюда. Подложили золотые колечки и, пока он плескался под душем, вспоминал, его заперли здесь, замкнули. И включили реактор. Этот страшный, в розовом свете реактор работает для него, облучает его. Над ним, Чесноком, поставили жесточайший опыт. Он, Чеснок, помещен в эту камеру. И когда закончится опыт и он, бездыханный, будет лежать на полу, придут санитары, подымут его на носилки, накроют брезентом и унесут. Увезут в какой-нибудь центр или клинику, положат на стол, станут извлекать из него пробитое излучением сердце, обожженные легкие, станут изучать и рассматривать.