Он вызывал их в памяти, не стараясь вспомнить имен, а только их лица, плечи, бедра, свое былое желание, которое они в нем вызывали.
Его командировки, поездки на стройки. Легкомысленные, короткие, дорожные связи, которые так легко давались, так легко забывались, превращали эти рычащие котлованы, бетонные плотины и станции в ожидание любовного приключения, в постоянное любовное вожделение.
Тот разболтанный старый вагон где-то за Байкалом, между Читой и Иркутском, и они с ней в купе. Стуки колес, тусклые наледи на окне, редкие задымленные, заснеженные огни. И он ее обнимает, тесно, душно. Она с силой вдавливается в него, отпечатывается в нем, входит в него острой, сладкой, проникающей силой. Выше, острее, слаще, до моментально слепящего взрыва, раскалывающего зеркало. Пролетела молния света, ее вскрик, заглушённый грохотом встречного поезда. Огонь пронесся сквозь них, умчался в снежную тьму. Оба без сил, без дыхания.
Или комариный лес под Сургутом. Тесный железный балок. В оконце в негаснущих сумерках угрюмые красные огни на полосатой трубе теплостанции. Цветущие веточки багульника в банке. И она наклонилась над ним, рассматривает его в полутьме, касается его губами, кончиками пальцев, маленькими щекочущими сосками. Взяла букетик багульника, разложила цветы у него на груди. И он весь в ее власти, пусть делает с ним что желает, пусть ласкает, целует его.
Он вспоминал своих прежних женщин одну за другой, не нрав, не характер, которые не успевал узнавать, а лишь выражение лиц, их позы, свое влечение к ним. Старался разбудить в себе, изнуренном, попранном, те прежние страсти, сжигавшие все мысли и переживания.
Среди этого мелькания были две женщины, которые дольше других оставались рядом. Были женами. Дочь адмирала, капризная, красивая, вероломная, с которой после богатой и шумной свадьбы в банкетном зале «Праги» очень скоро расстались, и он с друзьями в шутку называл свою женитьбу «коротким автономным плаванием». И вторая жена, дочь крупного финансиста, от которой родился сын. Рос теперь где-то без него, забытый, ненужный. И с этой женой тоже скоро расстались без слез и скандалов, и он, посмеиваясь, называл этот прожитый с нею год «валютной операцией».
И здесь, на атомной стройке, как только приехал, было у него несколько необременительных, скоротечных привязанностей, оставшихся ни для кого не замеченными. До нее, Антонины. И с ней, как с другими, сошелся легко, почти ее не ценил, украсил ею свой холостяцкий коттедж, не допуская мысли, что когда-нибудь сможет поселиться с ней в своей московской квартире, ввести ее в круг московских друзей. Она была не для Москвы, а только для Бродов. Была нужна ему здесь. А там, он это знал, найдутся иные, для московской столичной жизни.
Так казалось ему, пока внезапно не почувствовал, что она удаляется, пропадает для него. И это удаление отзывалось болью, все сильней, все больней, пока сегодня на станции вдруг не случилось с ним это потрясение. И вон он, несчастный, униженный, сидит в своем пустом, без любимой женщины доме, стараясь населить свой дом толпами других женщин. Приближает их к себе, обнимает. Но они пропадают в его объятиях, как холодный дым, и ямина у его ног все огромней.
Он вспомнил свое приключение в Нигерии, в Ибадане, где работал по контракту на строительстве станции. Ночной душный город. Вереницы вспыхивающих автомобильных огней. Глазированные листья бананов. Парфюмерный запах мохнатых, свисавших с деревьев цветов. Он пошел в ночной клуб поразвлечься, один, без знакомых, желая очутиться среди африканского незнакомого города, соблазнительного своей ночной таинственной жизнью. Там, в полутемном баре, среди танцующих гибких африканцев, он заказывал маленькие жарко-сладкие рюмочки подсевшей к нему девице. Астор — так называла она себя. Яркие выпуклые белки на черном гладком лице. Серебряный браслет на гибком запястье. Бледные нежные ладони и подушечки пальцев на смуглой руке. Она была красивая, черная, перламутровая, эта белозубая девушка из ночного ибаданского клуба. Увезла его с собой на виллу, и в такси он сжимал, ласкал ее острое колено, в нетерпении, в жадном влечении. Вилла принадлежала белому владельцу, выходцу из Южной Африки. Бородатый, ухмыляющийся, гостеприимный, он держал на первом этаже маленький бар, а верхний сдавал проституткам. И пока Астор ненадолго исчезла, Горностаев беседовал с белым хозяином, откупоривал потные холодные банки пива. Явилась Астор, повела его наверх, в просторную комнату, где стояла резная тумбочка и широкая двуспальная кровать. Сквозь неплотные жалюзи светила полная бело-желтая луна. Снаружи подъезжали машины, громко хлопали двери, раздавались голоса, тихий смех. Это приходили в соседние комнаты проститутки с мужчинами. И сквозь тонкие стены слышались их любовные стоны, скрипы кроватей, и луна светила сквозь жалюзи на беззвездном небе, пахло парфюмерными цветами и шампунем от плотных, пышных волос Астор. Он с любопытством, с вожделением разглядывал черную обнаженную женщину, искал в ней черты, отличающие ее от белых возлюбленных. Находил: длинные козьи груди, острые, торчащие врозь соски, горячие, подвижные, откликающиеся на его прикосновения бедра, густой, сплошной, очень высокий лобок, длинные тонкие ноги с пальцами, разведенными врозь. Другая волнующая его, дразнящая телесность.
После того как кончилась их любовь и он оставил деньги на тумбочке, он вышел с виллы среди ночи. Усталый, чуть пьяный, шел по безлюдной улице под сверкавшей луной, наслаждаясь мыслью о своем одиночестве, о загадочности своего появления в этом ночном африканском городе, о женщине, которую только что обнимал и уж больше, сколько ему ни жить на земле, больше никогда не увидит.
С рокотом мягких моторов, слепя фарами, его догнали два полицейских «лендровера». Полицейский патруль с автоматами окружил его. Крикливый, гневный сержант грубо его обыскивал, хлопал его по бокам, рылся в сумке. Уже после он понял, что оказался ночью на улице, нарушив комендантский час. Сержант собирался везти его в полицейский участок, на допрос к комиссару. Это грозило ему, Горностаеву, осложнениями по службе. Но он, в своем легкомыслии, в чувстве своей безнаказанности, неуязвимости, достал из сумки денежную купюру. Протянул сержанту. Сказал небрежно: «Сержант, я устал от ночного города. Вы мне посланы господом богом. Отвезите меня на мою виллу в Боджиджу!» Сержант колебался, смотрел на купюру. Схватил ее быстро. Приказал шоферу: «Вперед!» И потом провожал его до дверей в свете фар. Козырял, желал ему доброй ночи.
Эти воспоминания оживили, взбодрили его на минуту, но не вызвали былого желания, а исчезли, породив такую тоску, такую пустоту, что захотелось крикнуть. Слезы близко подступили к глазам.
«Ну заплачь, заплачь!» — говорил он себе, ожидая от слез облегчения. Не мог заплакать. Слезы не доходили до глаз, высыхали на подступах. И он чувствовал, что из глаз вместо слез исходит горячее, сухое свечение.
«Почему? За что? Да как она смеет! Кто она? Дрянь! То с одним, то с другим! Шлюха!» Он испытал мгновенную ненависть. И она, ненависть, вдруг заполнила собой пустоту, истребила тоску, превратила его бессилие в потребность действия. Если недавние боль и страдание порождали бездействие, то ненависть, желание причинить боль и страдание другому взывали к действию. «А этот межеумок! Я сам же и создал его. Приютил. Купился на его честное, верящее лицо. Ненавижу! Уничтожу! Чтоб следа не осталось! Немедленно!»
Он резко, сильно поднялся, обретая энергию, волю. Эта воля имела теперь свою цель, и целью было истребление врага, и враг этот был Фотиев.
Нахлобучил шапку, сел в машину и поехал на станцию.
Вошел в кабинет секретаря парткома Евлампиева. Тот завершал разговор с агитатором, развернувшим на столе лист ватмана с красной надписью: «Молния».
— Вы заняты, Евгений Борисович? Всё громы и молнии мечете? — Горностаев насмешливо, с легчайшей неприязнью взглянул на агитатора, вытесняя, изгоняя его.