— С завтрашнего дня ни на шаг от тебя, Анатолий Никанорович, — отвечал ему Фотиев. — Обойду все свои участки, с каждым повстречаюсь, пусть в любое время ко мне обращаются. Мне твоя поддержка дорога. Мне вера твоя драгоценна.
— Лазарев приходил. Юлит, вынюхивает. Как змей хитрый. Не любит он тебя, отговаривает от «Вектора». «Ты, — говорит, — и без «Вектора» орден Ленина получишь. Брось эти елочные игрушки…» Я-то знаю, что он не от себя приходил, от Горностаева. Не любят они нас с тобой, Николай Савельевич.
— А нам их любовь не нужна! — отшучивался Фотиев. — Пусть нас другие любят, — поглядывал весело на Антонину. — И бояться мы их не станем.
— А их ведь немало. Сил-то у них немало.
— Да и нас посчитать — собьешься! Хотят с нами биться — пожалуйста. Принимаем вызов! Кто за нас? Кто против?
— Райком — за нас, — сказал Накипелов. — Костров за нас. Я с ним говорил. Он обещал поддержку… А профсоюзы? — Он повернулся к Антонине.
— Профсоюзы тоже за вас! — твердо кивнула она.
— И рабочий класс за нас. Правда, хлопцы? — Накипелов приобнял сидевшего рядом Сергея.
— И женщины за вас, и дети! — засмеялась Елена.
— Ну значит, вся матушка-Русь за нас! А мы за нее. Должны же когда-нибудь люди в России зажить хорошо. Должны мы когда-нибудь вздохнуть полной грудью.
— Ну вот и вздохните, запойте, — подбивала его Елена. — Только и знаете, что говорить, совещаться, деньги считать. А петь — не поете!
— Почему не поем? — принял вызов Накипелов. — Сейчас споем. Какую?
— Давайте деревенскую, крестьянскую, — сказала Елена. — Мы ведь все из деревни. А которые из города, те тоже все равно из деревни. Давайте-ка «Горькую рябину».
— Ну зачем нам горькую? — сказал Накипелов. — Что-нибудь послаще давайте.
— Тогда «Мороз, мороз»!
— Какой сейчас мороз? Все сосульки растаяли.
— Тогда запевайте, которую знаете! Всем не угодишь.
Накипелов насупился, сдвинул брови, выпучил грозно глаза.
Упер кулачищи в колени. Возвел высоко могучие плечи. И, набрав в грудь воздуха, вывел низко:
При лужке, лужке, лужке-е-е…
Будто тяжело провел по лугу косой, повалил густые мокрые травы, оставил за литовкой сочную, подрезанную охапку цветов.
Двинулся дальше, вламываясь в хрустящие, брызгающие соком стебли, продираясь сквозь могучее плетение цветов, шире, просторней, оглядываясь на остальных, приглашая вслед за собой на эти травы, цветы, в голубое полыхание луга с блеском воды, с птичьим взлетом, с темными туманными копнами.
При знакомом та-а-буне-е…
Елена смело, сильно ступила вслед за ним на открывшийся луг, пронося над упавшими травами подол сарафана, кропя его брызгами, травяным соком, большая, белолицая, млечная, оглядывалась на мужа радостным, зовущим лицом.
Михаил устремился на ее зов, встал с ней рядом, плечо к плечу, голос в голос. Оба шли молодые, сильные, созданные один для другого, для этих раздолий, для цветения и радости. Ступали по желтым лютикам, белым ромашкам, красным головам иван-чая, среди коростелиных криков, лучей туманного солнца.
Тихонин, тонкий, гибкий, как вьюн, поднял свой слабый голос, кинулся на мокрый блестящий куст, осыпанный светом, оплел его зыбким стеблем, закачался, развесил малые красные гроздья нераскрытых бутонов. Пел, благодарил их всех за то, что приняли его в свою песню.
Катюха взглянула на Сергея, расправив на груди разноцветное платье. Умоляла, робко взывала, о чем-то его вопрошала. И тот отвечал, соглашался. И оба они ступили на этот яркий, цветущий луг. Запели высокими дрожащими голосами, стремились ввысь, боясь не долететь и упасть, возносились, поддерживая друг друга. Воспаряли над поймой, над речными протоками, где белели косцы, гуляли табуны, скользили лодки. Парили в родном чистом небе, среди родных облаков, блестящих дождей, созданные для веры, любви.
Фотиев видел их всех, поющих, разбредающихся в разные стороны по цветам, уходящих в просторы и дали. Они все сочетались песней, не теряли друг друга, и он обнимал их всех, принимал в свое сердце. И ее, Антонину, любимую, чудную, — в самую яркую, дышащую, верящую сердцевину.
Так пели они единым дыханием и хором, в своем удальстве и могуществе. И Фотиев на вершине песни, на высшей светоносной ее волне, испытал прозрение счастья — смерти нет, все убитые живы, все мертвые воскресли, и все они вечны, нетленны на этой чудной земле.
В соседней комнате заплакал ребенок.
— Тише! Разбудили! — Елена вскочила, ушла.
Все сидели, умолкшие, разгоряченные, улыбались, не хотели отпускать песню. Слушали, как плачет в соседней комнате ребенок.
Появилась Елена. Держала плачущего младенца. Расстегивала платье, доставала грудь. Ребенок, услышав запахи материнской груди, умолк, потянулся, схватил губами сосок. Елена кормила ребенка, и все смотрели на женщину, кормящую грудью младенца.
Как сидели тесно, все вместе, так и вышли из дома. Шагали гурьбой. Никому не хотелось расходиться. Первым стал прощаться Накипелов.
— Завтра, Николай Савельевич, ко мне на утренний штаб приходи. Я пригласил бригадиров, они тебя будут слушать. Станем наш «Вектор» на глубину пускать. Как корабль. Ты конструктор, я капитан.
— Я, Анатолий Никанорович, может быть, всю жизнь жил, чтоб завтрашнего дня дождаться! — ответил, прощаясь, Фотиев.
— И дальше будем жить не тужить! — Накипелов ушел, унося с собой кипу бумаг. И весь оставшийся вечер и ночь до глубокой тьмы он будет сидеть у себя дома под лампой, разбирая и продумывая новые, еще не ясные ему до конца идеи, находя в них согласие со своими толпящимися, одолевающими его мыслями, в которых главным оставалось желание осмысленного труда, плодоносящего, справедливого дела, умножающего в работающем человеке и во всем народе чувства добра и блага. Жена в ночной рубахе тихонько заглянет в его комнату и, боясь потревожить, уйдет.
Потом стал прощаться Тихонин. Ему надлежало сесть на автобус и ехать в зону, чтобы успеть к вечерней поверке. Не опоздать, не заслужить наказания.
— Если бы вы знали, как мне тяжело уходить от вас каждый раз! — признался он всем в любви. — Ну вот ты скажи, Михаил, — обращался он к Вагапову. — Срежут мне срок вполовину? У меня ведь ни одного замечания! Должны они это учесть?
Он спрашивал Михаила, будто тот был самым важным начальником, самым главным судьей, у кого была высшая власть осуждать или миловать. Надеялся на его милосердие. И Михаил был к нему милосерден.
— Скосят тебе обязательно! Ты — Тихоня, тебе скосят!
И тот запрыгнул в автобус, махал им сквозь грязное стекло.
Постепенно терял их из вида, устремляясь своей тоскующей мыслью в сумеречные поля, где чернела зона, отсыревший высокий забор, вышки и проволока и на вышке, выделяясь на вечерней заре, темнел автоматчик.
Потом ушел Михаил Вагапов на стройку, в вечернюю смену. Перед тем как шагнуть в подъемник, возносящий железную клеть вдоль округлой бетонной стены с серым размытым пятном, напоминавшим медведя, перед тем как подняться к реактору, он свернул на ремонтную площадку, где стоял под навесом выкопанный из земли самолет.
Еще в комьях земли, покосившийся, с драным оперением, с обломанным, полуотпавшим крылом самолет впервые за многие годы был окружен светом и воздухом, для которых был некогда создан. Рядом с машиной стоял мужчина, молодой, хорошо одетый, по виду не прораб, не рабочий. Михаил, подходя, вглядывался в его лицо, и оно казалось ему знакомым. Он старался вспомнить, где мог его видеть. Не вспомнил. Подхватил с земли короткий опилок бревна, подтащил к самолету, к крылу.