Стоял конец ноября. Уже ударили первые сильные морозы, сковали землю, побили траву и последние пожухлые листья деревьев, ледяной бронёй покрыли реки и озёра. Обнажённый лес казался редким даже в полусумраке. Снег тонким слоем припорошил поляны и опушки, придав окружающему оттенок неподвижности и суровости.
Когда Изот приблизился на расстояние, на котором можно было находиться без риска для жизни, не боясь огня, его глазам предстала печальная картина. Скит догорал. Все постройки были сметены огнём, и ветер раздувал горы красных углей на месте былых келий. Только кое-где были видны уцелевшие нижние венцы, да остовы почерневших от копоти печей сиротливо вздымали трубы, словно руки, молящие о помощи. Не было слышно ни криков, ни стонов, и никого не было видно. Лишь стреляли время от времени догорающие смолистые брёвна, трескались угли и налетавший порыв ветра закручивал спиралью удушливый дым вместе с серым пеплом, высоко поднимал его и рассеивал над пожарищем и окрестным лесом.
– Эге-ге-гей! – покричал Изот, приложив руку ко рту, полагая, что если кто схоронился в лесу, то отзовётся.
Но ответом было только глухое эхо, прокатившееся по оголённой, припорошённой снегом опушке.
«Неужели все сгорели заживо? – думал он, оглядывая пожарище. – Неужто Бог не дал никому возможности спастись?» В голове роились мысли, опережая одна другую.
Он сел на поваленную лесину и, не в силах смотреть на останки жилья, склонил голову на руки. В оголённых, жалких безлиственных ветвях посвистывал ветерок, и ключник воспринимал этот шум как нечто ранящее его душу. Ему казалось, что ветер творит заупокойную молитву, нашёптывая горькие слова.
Сколько времени просидел в забытьи, он не заметил. Очнулся тогда, когда понял, что продрог. Он поднял голову. Рассвет уже наступил. Скит догорел. От головешек тянуло гарью, едким дымом, языки пламени вспыхивали там и сям, пожирая всё, что не сгорело.
Изот поднялся, запахнул потуже кафтан и пошёл вдоль скита. Надежда, что он увидит кого-то из своих, не покидала его. Чёрная грязь из пепла, смешанная с подтаявшим снегом, хлюпала под ногами. «Хоть бы кто повстречался на пути, хоть бы увидеть не живого, так мертвого», – печально размышлял он. Но пожарище было пустым, как прежде.
Однако в центре скита, где была площадь, он наткнулся на несколько обгоревших трупов, троих мужчин и двух женщин. Они лежали в позах, в которых застала их смерть, со скрюченными руками, вцепившимися в землю, невдалеке друг от друга. Женщин он узнал: Анастасию Фролкину и Пелагею Андрееву. Из мужчин опознал только Семёна Статникова. Лица других двоих были настолько обезображены огнем, что узнать их было невозможно. На них не было никакой одежды, кроме нательного белья.
Изот поднял блеснувший в грязи предмет. Это был золотой потир старинной работы. Он присмотрелся внимательней и рядом обнаружил вдавленный в пепел серебряный крест, кадило, мелкие предметы церковной утвари. Женщины прислуживали в церкви и когда начался пожар, видно, решили забрать из пылающего здания и унести всё ценное, но не сумели. Огонь их настиг. Невдалеке Изот подобрал остатки полуобгоревшего мешка, из которого высыпались увиденные им предметы. Он перенёс трупы на сухое место, положил их рядом и пошёл дальше.
Подойдя к центральным воротам, вернее, к тому, что от них осталось, увидел, что несгоревшая верея с воротиной была наискось подпёрта большим бревном. Он столкнул бревно в сторону. Полусгоревшая створка ворот распахнулась, жалобно скрипнув. Он понял, почему не мог выбраться из своей кельи на улицу – грабители во главе с Филиппом сначала заперли все входы и выходы, а потом запалили скит со всех сторон, а сами во время всеобщей паники проникли в хранительницу.
Из века в век, начиная с патриаршества Никона, когда произошёл раскол церкви, староверы копили богатства – дары бояр, имущество приходов, чудом спасённое от разграбления, – чтобы не угасла древняя вера в нищете и ничтожестве. Когда было туго, узорочье, золото и серебро шло на потребу братии, давая ей возможность выжить в лихую годину то ли от гонений, то ли от голода или моровых поветрий. За многие годы изрядно опустела казна, но занятия торговлей и промыслами пополняли её. Никогда ничья рука не покушалась на достояния скитников.
Обойдя выжженный скит со всех сторон и не найдя больше никого, Изот остановился, прислонился к уцелевшему столбу, державшему ворота, и задумался, глядя на чернеющие руины.
Он остался один! Без тёплой одежды, крова и пропитания. Огонь догорит, и это лесное стынущее пространство скуёт мороз, выдует ветер, и снег с метелью заметут головешки и человеческие кости. Позёмка будет гулять по заснеженной равнине, наметать сугробы на месте жилья, свистеть и выть в остовах печных труб.
От этих страшных мыслей уныние охватило Изота. Его пробрал озноб. Стало холодно, то ли от страха, закравшегося в душу, то ли от стужи – кроме исподнего и кафтана на нем ничего не было.
Он уж было хотел уйти от этого тоскливого места, как его внимание привлёк, как ему показалось, человеческий голос. Даже не голос, нечто наподобие плача, который могло производить только человеческое существо. Ключник прислушался. Стояла тишина, и он подумал, что ему померещилось. Но звук опять наполнил пространство. Это был слабый, приглушённый плач ребёнка. Изот определил место, откуда он доносился, и направился за груду тлеющих бревён.
Невдалеке от кучи золы он увидел тело женщины, распростёртое на земле. Изот подошёл ближе и наклонился. Женщина лежала лицом вниз, в позе человека, накрывшего кого-то своим телом, и не подавала признаков жизни. Изот взял её за плечо, повернул к себе и узнал Дуняшку, молодуху, с год назад вышедшую замуж за Ипата Столбова, горшечника. Овчинная душегрейка распахнулась на груди, из-под неё доносился сдавленный плач.
Изот откинул грязные полы Дуняшкиной одежды. К груди женщины было прижато тельце ребёнка, наспех завёрнутое в пелёнки и обрывки холщёвой материи. Лицо младенца было сизо-синим и одутловатым. Он жадно ловил посиневшими губами свежий воздух. Изот притронулся к голове Дуняшки, отвёл в сторону прядь спутанных, перепачканных сажей обгоревших волос. Лицо было синевато-жёлтого оттенка и уже стало застывать, подёргиваясь восковой бледностью.
Скитник освободил ребенка из мертвых объятий матери, завернул потуже в обрывки холстины, распахнул кафтан и прижал его к груди.
Над обнажённым лесом мелькнуло в тонкой паутине облаков холодное пятно солнца и померкло, затянутое надвигавшейся мглой. Воздух был леденящий, под ногами потрескивал тонкий ледок в схваченных морозом лужицах. Ребёнок сначала спал, пригревшись на груди, а потом заплакал.
«Голоден», – подумал Изот и почувствовал, как у самого засосало под ложечкой. Он только сейчас вспомнил, что не ел со вчерашнего вечера.
Он нашёл несколько несгоревших досок и чурбаков, сделал в затишье, где было тепло от углей, нечто наподобие постели и положил ребенка, укрыв сверху Дуняшкиной душегрейкой.
– Ты спи, – сказал он ему. – Я скоро вернусь.
Надо было что-то предпринимать, и он направился к тому месту, где был вход в погреб, надеясь, что подземелье не выгорело и в нём сохранились продовольственные запасы. Найдя его, обнаружил, что вход завален обгоревшими бревнами его кельи. Под ними тлели угли, раздуваемые порывами ветра. К счастью, один из двух скитских колодцев не пострадал. И цепь с бадьей была опущена в глубину.
Найдя обугленный ушат, он стал таскать в нём воду и заливать тлеющие брёвна. Над землей поплыл горький запах зачадивших углей. Обломком слеги развалил брёвна и доски. Очистив место, перемазавшись в мокрой золе и пепле, Изот спустился вниз к входу в погреб, который был на сажень ниже уровня земли. Ступеней не было видно, настолько сильно их завалило золой. Дверь за тамбуром была цела, утопленная на аршин под землю, – обуглились лишь косяки да притолока. Но она осела или покоробилась от жары и не открывалась, сколько не налегал на неё Изот плечом и не колотил ногами. Поняв, что таким образом её не открыть, ключник принёс обрубок бревна и с силой ударил в дверное полотно. Дверь распахнулась.