— Я, Владусь…
И тогда он ударил того по лицу, размахнувшись, чувствуя, как хрустнуло что-то под его кулаком, а потом еще раз и еще раз, пока его руку не оставила крепкая ладонь дяди.
— Стой! Стой, Владек! — крикнул ему епископ, с ужасом и сочувствием глядя на окровавленное лицо Ежи. — Пан Смирец сам не ведает, что говорит. Ты же знаешь, от такого количества хмеля что угодно скажешь, даже наговорив на себя. Sapientia vino obumbratur {4}. Оставь то до следующего дня. Свет дня рассеет темноту ночи, так и истина выступит из тьмы.
— Так пусть подождет этого света в темноте каморы, — процедил Владислав, а потом резко прошел до двери и, распахнув ту, крикнул в коридор, призывая к себе ратников. Те не сразу сообразили, что именно пана Смирца, что лежал без сознания на ковре, надо унести вниз, в подвал под башню брамы, где обычно держали узников, и эта их нерешительность только распалила гнев Владислава. Он еще долго ходил по библиотеке из угла в угол, словно дикий зверь в клетке, а потом с криком вдруг сгреб с одной из полок книги на пол, перевернул стул, что попался под руку и замер, опершись лбом об одну из полок.
О Господи! Хотелось кричать в голос от боли, что снова распирала душу, мешала дышать. Неужто ему суждено до конца своих дней терять тех, кто ему близок? Терять не только из-за черной старухи с косой, но из-за холода предательства, из-за этой язвы…
— Ты знаешь, так скажи мне! — вдруг обратился к епископу Владислав, и тот вздрогнул, несмотря на жар, что шел от огня в камине, таким холодом вдруг повеяло от его голоса. Холодом темницы, могильным холодом… — Не молчи. Я видел, как тебя едва удар не хватил, когда… заговорил Ежи. Ты знаешь про то, ведь так?
— Давно, — тихо сказал бискуп, смело встречая взгляд Владислава и прося мысленно прощения у пана Смирца, который сам похоронил себя ныне. — Давно знаю то.
И рассказал племяннику подлинную историю о том, как четыре года назад, аккурат под Рождество, ему посоветовали взять к себе в службу немого и глухого холопа, что пришел в францисканский монастырь в Пинске. Немой и глухой слуга — дорогого стоит в наше время, но тот, кто доверяет им, должен быть осторожен — даже без языка можно поведать чужие тайны. Так и этот холоп, что мечтал замолить свой грех и для того и пришел за монастырские стены, рассказал историю так схожую с тем, что уже знал епископ Сикстус. Случилось этому немому когда-то придушить деву златокудрую в корчме своего хозяина, старого бездетного жида, по приказу пана одного, а потом спалить и саму корчму, и тело этой девы, чтобы все следы уничтожить, чтобы никто не узнал о том.
— Этот грех, в котором так горячо каялся холоп, был так схож с тем, что я слышал от тебя, Владек, и я невольно насторожился, — произнес в конце своей речи бискуп. — Но не суди Ежи ранее времени. Я убежден, что это только сходство, не более того. А Ежи… в нем говорит хмель, не он сам речи ведет. Сам ведаешь, до чего можно допиться, коли пьешь так. Грешен он в том, но не думаю я, что на нем грех того убийства есть. С утра другое скажет тебе. Владусь, не отводи взора, вспомни, что он как отец тебе был столько лет! Вспомни, сколько ты должен ему! Сколько раз он помогал тебе, вспомни.
— Где тот холоп? Пусть привезут его сюда, — распорядился Владислав, словно не слыша своего дяди. — Напиши, пусть привезут его. Тогда и знать будем верно, Ежи ли ему приказал то или нет.
— То невозможно, Владек, — покачал головой бискуп. — Год назад послал Господь тому муки — боли нестерпимые от дна болезни {5}, тот и скончался вскоре в приступе. Теперь держит ответ за грехи свои перед Господом.
Епископ тщетно пытался прочитать хоть что-нибудь по лицу своего племянника, хотя бы скрытый намек на то, верит ли тот в невиновность Ежи или нет. А ведь от того многое зависит, разве нет? Вот старый дурень! Дернул его сам дьявол за язык. Ведь все уже забылось, столько лет прошло, так нет же! Грехи его душу тянут, прошлое покоя не дает…
— А что там с Добженским? — вдруг вспомнил епископ, потирая озябшие ладони друг о друга, и пожалел о том, когда Владислав вдруг поднялся резко с кресла напротив и вышел вон из библиотеки, направляясь на крепостную стену, где некогда так любила бывать Ксения. Ветер ударил в лицо белой россыпью маленьких колючих снежинок, разворошил волосы, стал играть полами жупана.
Неужто Ежи убил Тадеуша? Неужто верно то? И как рука поднялась, ведь Добженский был знаком тому еще с малолетства последнего, верный товарищ в играх и забавах сына ордината. И именно Ежи был им соратником в их развлечениях, именно Ежи был подле Владислава и его товарища, наблюдая, как те мужают. После, правда, их пути разошлись — Добженский уехал в столицу удачи своей искать наперекор воле отца, а Владислав собрал свою хоругвь да ходил в походы, испытывая судьбу. И со стороны казалось, что Ежи недолюбливает молодого Добженского, ведь тот всегда подтрунивал над ним, но этот обмен усмешками был незлобным вовсе. Владислав улыбнулся грустно, вспомнив последний.
— Пан Смирец так задумчив в последнее время, — шутил Добженский. — Видно, думы пана о деве какой, не иначе! Может, пан под венец собрался?
— Может, и собрался, а тебе что за дело до того? — добродушно огрызался, хмуря деланно, лоб Ежи. — Или думаешь, никому старый пес не нужен? Пока еще могу и лаять и кое-что еще чего, да похлеще любого молодого панича. Старый конь борозды не портит! Есть кому ждать меня в землях тех, есть кого под венец вести, не то, что тебе, щенок молодой, — и хохотали тут же вместе над этим обменом любезностями, а Ежи хлопал по плечу Добженского с силой, заставляя охнуть.
Нет, тряхнул головой Владислав, никогда он не поверит, что поднялась рука Ежи, чтобы оборвать жизнь Добженского. Не может того быть. Значит, и то, что он подумал, та страшная догадка, что вдруг мелькнула в голове, неверна. Он на миг прикрыл глаза, чтобы вспомнить, как вел себя в ту страшную ночь Ежи, впервые вызволяя из глубин памяти это воспоминание.
Запах дыма, неприятно оседающий в горле. Громкий треск огня, пожирающего свою добычу. Тихий вой служанки, что стоит на коленях на снегу. Виноватые глаза Ежи. Маленькая фигурка в бархатном платье. Золотые пряди волос на утоптанном снежном полотне.
А потом, словно вырываясь из-за неплотно затворенной двери, одно за одним стали приходить воспоминания. Ее глаза, широко распахнутые, цветом в тон ленте шелковой на ее неприкрытых по-девичьи волосах, когда он впервые поцеловал ее, стоя в каморе на дворе ее отца. Невинный девичий поцелуй, что навсегда запечатал в его сердце ее облик. Ее злость и сопротивление, когда они повстречались во второй раз в землях Московии. Тепло ее тела и мягкость кожи и жар от натопленной печи в бане под стать тому жару, что терзал тогда его тело. Ее руки, когда она прощалась с ним тогда, на берегу реки, отпуская от себя, освобождая от участи, что приготовил ему Северский.
А после пришли воспоминания о той, другой, что она стала в этих землях. Тонкий стан, обтянутый богатыми тканями платьев. Золото волос, к которым так и хотелось прикоснуться, ведь только за пределами Московии он увидел всю ее красу, скрытую от него московитским нарядом. Ее смех и неприкрытую радость, когда она шла в танце. Ее такую удивительную одухотворенность, когда она стояла на коленях перед образами. Ее страсть, которую она дарила ему, когда была в его объятиях. Ее нежность, ее любовь…
Но вместо дивного аромата ее волос, который Владислав ныне силился вспомнить, возник лишь запах дыма, а вместо звука ее голоса — треск огня. Маленькая фигурка в алом бархатном платье на белом снегу, золотые пряди волос. И глаза цвета неба, что никогда не взглянут на него…
Владислав на рассвете спустился в темницу под брамой, не сумев ждать долее, приказал вылить на спящего на соломе в углу каморы Ежи ведро ледяной воды, приводя того в чувство. Ежи еще не протрезвел тогда, долго не мог сообразить, где он находится, и отчего на нем мокрый жупан. И тут же, не давая ему очухаться, Владислав стал говорить: