— Поставьте правую ногу на стул. Повернитесь вполоборота. Ногу чуть вправо.
Хоффманн не удовольствовалась словесными объяснениями и легонько шлепнула меня по ноге, которую следовало отвести. Затем отошла, взяла карандаш и стала что-то не спеша набрасывать на листе бумаги. Зажав между зубов кончик языка, она смотрела то на меня, то на лист. Иногда брала резинку и стирала.
Несмотря на утверждение Хоффманн, в студии вовсе не было жарко. Я думаю, что даже в самом теплом помещении без одежды рефлекторно ощущаешь холод. Кроме того, моя левая нога, на которой я стоял, стала затекать. Я начал понемногу ерзать. Словно не замечая этого, Хоффманн продолжала неумолимо рисовать. Наконец, она положила карандаш и медленно подошла ко мне. Никогда еще не была она настолько выше меня. На внутренней стороне бедра я почувствовал ее руку — не столько кожей, сколько кончиками наэлектризованных волосков. Все морщины Хоффманн бросились мне в глаза, мне стало почти нехорошо, и я вздрогнул. Опустив голову, она вернулась к мольберту и села на ближайший к нему стол. Продолжать мое нагое стояние теперь было как-то глупо. Я надел трусы и рубашку.
— Простите, — спокойно, но не поднимая головы, сказала Хоффманн.
Мне мучительно хотелось ей ответить, но кроме дурацкого «ничего страшного» в голову ничего не приходило. Так и не найдя никаких слов, я сел на стул и неожиданно улыбнулся. Хоффманн тоже улыбнулась и что-то стерла на своем рисунке.
— Сейчас я работаю здесь, — сказала она. — Я работаю здесь уже восемь лет. Под моим руководством старики рисуют сов и много чего другого. Вы можете представить себе что-то более бессмысленное?
— Почему — бессмысленное? — спросил я, продолжая оставаться в трусах и в рубашке. Свой голос я слышал как бы со стороны. — Вы помогаете этим людям открыть что-то, прежде для них закрытое. Возможно, от них не приходится ждать шедевров…
— Не приходится, — перебила меня Хоффманн. — Вы — добрый мальчик. Только я здесь не для того, чтобы открывать им что-либо перед уходом на тот свет. Знаете, Кристиан, — тут она вдруг подмигнула мне, — я ведь была очень красивой в молодости.
— Вы и сейчас красивы, — сказал я в общем-то искренне.
Хоффманн упреждающе приподняла свою длинную ладонь.
— И работала фотомоделью. Не ахти какой известной, но фотомоделью. Я говорю это лишь в доказательство того, что насчет внешности своей не вру. На самом деле работа для меня никогда не являлась чем-то важным. Мне просто хотелось нравиться: скорее всего, это и было моей профессией.
Замолчав, Хоффманн потеребила мочку уха.
— А вы не стараетесь понравиться. Вы никогда не думали о том, что не ведете себя как красивый человек? Наверное, как раз это делает вас неотразимым. Вы весь внутренний какой-то, и при этом у вас такие чудные внешние данные. Я думаю, вы многого добьетесь.
Я понимал, что время надеть брюки я пропустил. Делать это теперь было бы так же смешно, как что-либо отвечать Хоффманн, сидя с голыми ногами. Но она в этом и не нуждалась.
— С какого-то времени снимать меня стали все реже и реже. Это было не просто профессиональным фиаско, понимаете? Это было крахом по всем направлениям. Женщине ведь гораздо труднее стареть, чем мужчине. Я где-то читала, что последние десятилетия своей жизни Марлен Дитрих не фотографировалась и вообще перестала показываться на публике. Я не Марлен Дитрих, но и у меня была своя гордость. Я ушла из той сферы, в которой работала все прошедшие годы. Ушла почти в никуда, стала чем-то немыслимым, агентом в какой-то страховой фирме. Как это ни смешно, но в определенный момент новая деятельность стала меня увлекать. В нелепом облике страхового агента я вновь получила возможность очаровывать, я снова стала нравиться. Я заставляла заключать абсолютно ненужные или невыгодные страховки только потому, что это было демонстрацией моего влияния. Любуясь вами, Кристиан, я хочу вам сказать: красота обладает невероятными возможностями, даже если ею осознанно торгуешь. А вы ведь этого не делаете.
Из сумки, лежавшей на подоконнике, Хоффманн достала сигареты. Слегка приоткрыла окно. Пользуясь тем, что она стоит спиной, я потихоньку одел брюки.
— Курите?
— Нет.
— Я тоже не курю в студии, а сейчас захотелось. — Она щелкнула зажигалкой и затянулась дымом. — Не знаю, насколько вас трогает откровенность стареющих дам, но мне легче оттого, что я вам все это рассказываю. Трудно стареть женщине. Особенно красивой. Мне кажется, быть законченной старухой гораздо проще, чем ежедневно и мучительно стареть. В чем-то я даже завидую своим здешним ученицам: они достигли такого состояния, когда их внешности уже ничто не грозит.
Хоффманн сделала еще несколько затяжек, потом подошла к умывальнику и потушила сигарету под струей воды.
— Когда я поняла, что старею всерьез и бесповоротно, я вспомнила о своих давних занятиях живописью и перешла работать сюда. У меня здесь, как видите, весьма благоприятный фон. — Она улыбнулась. — Это вы все портите. Ваше присутствие толкает меня на какие-то странные поступки, вам не кажется?
Мне действительно так казалось. Я не успел ответить, потому что ручка двери несколько раз дернулась, а потом постучали.
— Марта! — негромко позвали за дверью. Это был голос массажиста. Хоффманн бросила быстрый взгляд на мою экипировку и не спеша пошла к двери.
— Лучше открыть, он так просто не отвяжется, — шепнула она на ходу.
Хоффманн открыла дверь и спросила без удивления:
— Защелкнулся замок?
Шульц явно не ожидал увидеть здесь меня. Он втянул носом воздух.
— Вы что, здесь курите?
— Курила я, — спокойно сказала Хоффманн.
Продолжения беседы ее тон не предполагал. Шульц помялся несколько секунд на пороге и удалился без слов. Уход Шульца зародил во мне подозрения, что я, сам того не желая, вторгся в чужую устоявшуюся жизнь. Вместе с тем странно было бы предполагать, что такая утонченная особа, как Хоффманн, могла иметь что-то общее с массажистом. Мои сомнения неожиданно разрешила сама Хоффманн.
— Этот тип — мой любовник. Не верите?
— Верю.
— Жаль, я думала, вас это удивит.
Мое присутствие в закрытой комнате не могло вызвать у Шульца особой радости, и от этого мне было не по себе. Якобы захлопнувшаяся дверь определенно не ввела его в заблуждение. Эта из ниоткуда возникшая интрига угнетала меня своей нелепостью и ненужностью. Я с опаской думал о том, что вслед за спокойными и радостными для меня днями начинается полоса каких-то новых отношений. Выходя из студии, я столкнулся с Вагнер.
— Все помыли?
— Все, — ответил я и, следя за взглядом Вагнер, увидел и своем ведре сухую тряпку.
— Можете немного отдохнуть.
Это было сказано без малейшего недоброжелательства. Не знаю, от чего, по мысли Вагнер, мне требовался отдых, но само предложение было высказано мягким, почти заговорщицким тоном. Приняв из моих рук сухие ведро и тряпку, Вагнер понесла их по коридору так, как в старину после первой брачной ночи, бывало, носили окровавленную простыню. Эти предметы свидетельствовали о том, что отныне я, посвященный в тайны дома, становился его частью. Месяца декабря, 13-го дня, в пятницу. Я не суеверен.
Но этим сюрпризы пятницы не кончились. За обедом всем представили новую сотрудницу — русскую девушку Настю. Анастасию. Ее посадили с моей стороны стола (между нами сидела Кугель), и поэтому мне было ее не рассмотреть. Я заметил только, что у нее светлые волосы. Все светловолосые автоматически привлекают мое внимание, потому что они похожи на меня.
Кугель поперхнулась и закашлялась. Одной рукой она прикрывала рот, а другой изо всех сил крутила колесо инвалидного кресла, чтобы отъехать от стола. Роняя с колен салфетку, Хазе бросилась стучать ей по спине. Я украдкой взглянул на Настю. Ее волосы были действительно светлыми, но, в отличие от моих, с заметным рыжим оттенком. Впрочем, по части рыжего цвета ей удалось соблюсти меру: она не являлась классической рыжей и у нее не было даже веснушек. Когда она улыбалась, ее тонкий, чуть вздернутый нос становился по-настоящему курносым.