Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Всю мебель, какая была в доме, пришлось перенести в летнюю кухню и в чулан. Потом я натаскал в комнаты соломы; солому застелили плащ-палатками, а сверху покрыли простынями, и через несколько часов полевой госпиталь работал вовсю.

На лежачие места положили несколько бойцов, только что раненных, но и с более отдаленных участков фронта привозили солдат с огнестрельными ранами, в пропитанных кровью бинтах.

Немного погодя к дому подкатила легковушка, оттуда выскочили офицеры, и среди них высокий черноусый капитан — как потом оказалось, капитан медицинской службы — в накинутой на плечи шинели; все остальные не отставали от него ни на шаг, пока он осматривался на новом месте. Капитан отдал какие-то распоряжения и повернул к соседнему дому, который выделили ему для постоя.

Санитары действовали привычно и слаженно. Матери велено было согреть котел. «Нужна горячая вода», — распорядилась молодая пухленькая девушка в военной форме — как мы сообразили, что-то вроде старшей фельдшерицы в медсанчасти. Она попросила таз и корыто; санитары тоже привезли с собой необходимое оборудование — разные сосуды и склянки. Под операционную была выделена кухня. Она у нас была и правда просторная: отец когда-то снес стену, отделявшую кухню от кладовки, и за счет этого увеличил кухню. Пол в кухне был залит цементом; и пол, и большущую столешницу, которую притащили с грузовика двое солдат, матери приказано было отскоблить дочиста и вымыть горячей водой с хлоркой. Когда столешница просохла, ее положили на два наших стола размером поменьше и застелили белыми простынями. Так был оборудован операционный стол, и после обеда на нем уже оперировали раненого бойца-киргиза.

Врач-капитан работал дни и ночи. Мы быстро сдружились с фельдшерами и санитарками, которые находились в его распоряжении, ведь мы — не только мать, но и я — постоянно помогали им. Я перекладывал тяжелораненых, подавал еду и питье выздоравливающим, выносил в ведрах окровавленные бинты и тампоны и сжигал их на дальнем конце двора, за навозной кучей. Вот только с капитаном отношения у нас никак не складывались. Конечно, он не мог не замечать меня, но ничем не выказывал этого; да и вообще это был человек молчаливый. Сколько ему было лет? Пожалуй, до сорока еще довольно далеко. В белом халате, надетом поверх гимнастерки и галифе, он иногда выходил под навес выкурить папиросу. В эти минуты становилось особенно заметно, насколько он замкнут: ни с кем не вступал в разговоры, на приветствия отвечал молча, кивком; однако держался он так вовсе не из заносчивости — если разговаривать все же приходилось, говорил он очень вежливо и как-то по-штатски, словно и не военный человек был.

Нельзя было не заметить: его уважали буквально все.

Мы жили в летней кухне. Мать не раз пыталась зазвать к нам капитана, чтобы напоить молоком или угостить кое-чем из домашних припасов, но каждый раз безуспешно: приглашение деликатнейшим образом отклонялось. Напротив, капитан распорядился, чтобы нас поставили на довольствие, и с тех пор мы кормились из общего котла с санитарами.

Издалека доносилась канонада: фронт где-то застопорился; поговаривали, что к северу от нас идут большие танковые сражения. Один за другим прибывали санитарные фургоны с ранеными.

Запахом хлорки пропитался весь дом и даже двор. Долгие годы спустя мы чувствовали его; стоило матери во время предпраздничной уборки вымыть пол в кухне или комнатах, как едкая вонь дезинфекции волнами поднималась из всех закоулков дома.

Но труднее, чем к этим запахам, было притерпеться к стонам и крикам раненых. Со временем я тоже получил от толстушки фельдшерицы белый халат и целые дни находился при раненых. Я выучил несколько русских слов, так что кое-как мог объясниться с персоналом госпиталя. Иной раз мне удавалось присутствовать при том, как капитан осматривал раненых. Пожалуй, со своими пациентами он становился разговорчивее, стараясь поддержать их добрым словом, придать им бодрости. Теперь, оглядываясь на прошлое, я понимаю: оперировал капитан блестяще, благодаря его заботливому, терпеливому лечению многим удавалось избежать ампутации. Помню, однажды старшая фельдшерица в разговоре с матерью расхваливала доктора на все лады. Капитан попал на фронт из ленинградской больницы, рассказывала она матери; мать, конечно, мало что понимала из ее рассказа, но кивала и поддакивала девушке — да, мол, хороший человек капитан-доктор, очень хороший человек, уж это точно… Но я-то уразумел из ее слов чуть побольше: что жена капитана тоже была врачом и что она и сынишка погибли во время ленинградской блокады. Правда, и я улавливал смысл сказанного лишь в самых общих чертах…

К зрелищу страданий было трудно привыкнуть. А чего стоили бесконечные эти окровавленные бинты и простыни — словами не описать! И все же именно тогда зародилась во мне мысль стать врачом. Конечно, в ту пору я даже и представить себе не мог, каким образом этого добиться, ведь возможность учиться открылась передо мною позже, когда я был зачислен в коллегиум. Но объяснение тому, что впоследствии и избрал именно медицинский институт в Пече, безусловно, следует искать в тех давних впечатлениях от полевого госпиталя.

Как-то раз к нам доставили молодую девушку… Эту историю я должен рассказать тебе. Ее вынесли на носилках из санитарной машины. Девушка была связисткой. Солдаты рассказывали, что рядом с нею взорвалась ручная граната. Когда ее проносили мимо меня, я успел разглядеть ее лицо: бледное, с красивыми, правильными чертами; соломенно-желтые пряди волос на лбу слиплись от крови. Расстегнутая и порванная гимнастерка спустилась с плеча и обнажила ослепительно белую грудь. От пояса и ниже тело девушки было прикрыто, но даже сквозь шинель проступали кровавые пятна. Широко открытыми, испуганными глазами она посмотрела на меня и что-то сказала едва слышно: должно быть, она была в полуобморочном состоянии. Мне сделалось до того страшно, что я попятился. В дверях появился капитан; он оторопело взглянул на девушку, издал какой-то странный горловой звук, затем, вопреки обыкновению сорвавшись на крик, принялся отдавать распоряжения, гаркнул на санитаров с носилками, чтобы те пошевеливались; я некстати подвернулся ему под руку — капитан, выругавшись, оттолкнул меня и вслед за носилками бросился в дом.

Я стоял во дворе не в силах пошевельнуться. Санитарная машина умчалась, наступила тишина, нарушаемая лишь отзвуками далекой канонады и квохтаньем кур в птичнике… Не знаю, сколько времени это длилось. И вдруг распахнулась дверь, капитан в забрызганном кровью халате вышел во двор, остановился, жадно глотая воздух; затем он полуобернулся и, кусая губы, стал шарить взглядом по сторонам, явно ища кого-то, а потом нетерпеливо выкликнул чье-то имя. На его зов из кухни выскочил солдат в белом халате. «Папиросу!» — прикрикнул на него капитан. Солдат принялся лихорадочно шарить по карманам; вот он извлек из-под халата пачку папирос, трясущимися пальцами вытащил папиросу и вставил капитану в рот, затем так же суетливо поднес огня. Врач глубоко затянулся, затем выплюнул папиросу и в сердцах затоптал ногой. Ругнувшись, он сделал несколько быстрых, неуверенных шагов, остановился и повернул к двери. Но прежде, чем войти, увидел меня. Трудно сказать, сознавал ли он в тот момент, меня он видит или кого другого, вероятнее всего, ему было безразлично, кто стоит перед ним; измученное лицо смотрело на меня, а потом капитан тихо, по-русски выговорил:

— Скончалась!..

Пригнувшись у низкой притолоки, он вошел в дом.

Изнутри донесся его голос: капитан в свойственной ему сдержанной манере отдавал приказания своим подчиненным.

Тело девушки-связистки, укрытое с головой, позднее вынесли из дома, погрузили в машину и увезли.

Кажется, похоронена она на нашем сельском кладбище.

Через несколько недель госпиталь снялся с места. Капитан — шинель внакидку — еще раз прошелся по двору. Он ни с кем не обмолвился словом — точь-в-точь как в день своего приезда. Мы даже не успели с ним попрощаться, так быстро подошла за ним машина, зато с остальным персоналом распрощались. Я помогал носить и грузить в машину упакованное оборудование, но, когда мы с одним солдатиком ухватились было за столешницу, лейтенант, командовавший погрузкой, махнул нам, что, мол, не надо, столешницу они с собой не повезут.

38
{"b":"182987","o":1}