Литмир - Электронная Библиотека
A
A

1967

Зимой

В комнате их было трое. Трое во всем доме. Фридеш Никлаи, Йоланка Сентирмаи и Паркани. В печи горел огонь, было тепло. Паркани сидел в сиреневом кресле, вытянув ноги в домашних туфлях. Одна туфля упала с ноги и валялась кверху подошвой. Люстры в комнате не было, свет падал из-под желтого абажура торшера и снизу, от бедер и выше, освещал Фридеша Никлаи и Йоланку Сентирмаи. Паркани сидел в тени, напротив. Он слегка повернул абажур, чтобы светлее было тем двоим. И все же их головы окружала темнота, иссиня-черная мгла, до самой рамы. Позолота на раме поблекла, но по выступам орнамента — кружевным листьям и переплетениям — еще можно было судить о прежнем великолепии.

— Может, закуску какую приготовить? — спросила Борбашиха, в три часа дня закончив хлопотать на кухне. Она принесла корзину дров, подложила в печь и остановилась у двери. — Как-то нехорошо эдак, господин доктор!

— Ну-ну, как-нибудь управлюсь!

— Будете пить?

— Нет.

— Зачем же шампанское тогда велели принести и коньяк?

— Новый год.

— Вот все и выпьете. В одиночку?

— Ступайте домой, голубушка. У вас, верно, полным-полно дел. Семья же.

— Пить будете, — повторила Борбашиха.

Паркани наполнил рюмку. Он не любил коньяка, но купил все же коньяк. Водку пить не хотелось. Ром тоже. «Ну, ваше здоровье!» — кивнул он Фридешу Никлаи и Йоланке Сентирмаи.

На румяном лице Фридеша Никлаи улыбка едва приметна — губы упрямо сомкнуты, а взгляд почти злой. Пожалуй, впечатление от улыбки оставляет только тонкая линия ухоженных темно-русых усов над слегка припухлыми губами. Да еще синева и прямота взгляда. Отважный взор, как говорится. Никлаи смотрит куда-то вдаль, словно видит что-то за выбеленной стеной — что-то важное. Посадка головы (подбородок чуть вздернут, чтобы высокий лоб был виднее) свидетельствует о гордости, даже о высокомерии. Высокомерие. Да, высокомерие. Вообще, видел ли хоть кто-нибудь, чтобы Фридеш Никлаи улыбался? После всего наверняка никто и никогда. А прежде?

Йоланка Сентирмаи, верно, могла бы на это ответить. В дни, когда она получала те страстные, чарующие письма, в первое время после обручения, при кратких встречах, когда Никлаи склонялся перед Йоланкой в гостиной и, взяв ее маленькую руку, подносил к губам, едва касаясь легким поцелуем, — улыбался ли он ей тогда? Посмотришь на Йоланку, и кажется: иначе и быть не могло. Разумеется, его мужественность, видевшаяся в строгом выражении лица и молчаливости, производила на барышню впечатление, но действовало же, должно быть, и другое — обходительность, вежливость, ласка. Никлаи был красивый мужчина. Вон как ниспадают на затылок слегка вьющиеся густые темно-русые волосы, касаясь кипенно-белого воротничка. Элегантный костюм. Яркий шелковый галстук, украшенный булавкой с бриллиантом. Синий бархатный жилет, черный облегающий пиджак. И кольца. Перстень с красным камнем и массивное золотое кольцо. Да и поза, в которой сидит он (или стоит?), восхитительна. Рука, изысканно согнутая в локте, покоится почти у самой рамы.

Принять такую небрежную позу Паркани не сумел бы. Руки у него то в карманах, то болтаются по бокам или в крайнем случае держат рюмку. Да, да, именно рюмку со спиртным. А если стоит он, то всегда прислонившись к дверному косяку, стене или шкафу — устает.

Паркани сейчас тридцать шесть лет. Мясистое лицо помято, под глазами синие полумесяцы, в волосах проседь. Тело расплывается по креслу. А Никлаи, ему сколько лет? Вот он, пожалуйста! Но дашь и тридцати. Не правда ли? Сорок два! В те времена мужчины жениться не торопились.

Или дело не в этом?

Вот сидит Йоланка, красивая барышня из семейства Сентирмаи, вся в белых кружевах, грудь того и гляди выпорхнет из тесного лифа, вырез глубокий, чтобы длиннее казалась шея, ее грациозно, по-лебединому изогнутая шея, вокруг пухлого розового личика корона белокурых волос, чуть капризный рот — но в любой момент готовый без умолку щебетать и смеяться. Глаза, лучась, глядят на мир — в них жизнь, жизнь…

— Ну ладно, — пробормотал Паркани. — Выпьем, что ли, ребята!

Йоланке здесь двадцать лет. Да, вот она в позолоченной раме, стройная, красивая.

Глядя на них двоих, Паркани поднял рюмку с коньяком. При электрическом освещении напиток казался янтарно-коричневым. Паркани захотелось вдруг коньяку, он выпил. Хотя не любил коньяка.

— Дрянной это коньяк, ребята, — сказал он. Потянулся вперед, сбросил со скрещенных ног и другую туфлю, оставшись в носках, сунул ступни под перину, лежавшую на кровати. Впрочем, огонь пылал, было тепло, настоящий зимний вечер. На улице шел снег. И реку затянуло ледком, снег падал мягкий и чистый, заглушая городской шум. И здесь в доме было тихо, только звякало в рюмку горлышко бутылки да слышалось легкое журчание, когда Паркани наливал коньяк.

— В ваше время уже был коньяк, ребята? — спросил Паркани. Ему хотелось разговаривать с ними, не было охоты ни думать, ни смотреть на телефон. Но шпур из розетки он все-таки не выдернул. Отключать телефон было нельзя: ведь могли позвонить по срочному делу, знали, что он дома, сидит, куксится. Борбашиха наверняка разболтала: мол, доктор-то наш один дома пьет.

— Бог даст, оставят меня в покое.

Йоланка Сентирмаи любила жизнь. Впрочем, в те времена вряд ли знали коньяк. В ходу были абрикосовая водка да вино. Или уже и тогда пили коньяк? Надо бы встать да заглянуть в энциклопедию. В каком же это году испанские монахи завезли во Францию коньячный спирт?

По Йоланке видно, что она любила жизнь. Должно быть, и детям радовалась. Двое детей. Одной из них была бабушка. Паркани помнит бабушку, по воскресеньям она пекла булочки к кофе с молоком. «Рано умерла моя бедная мама…» — говаривала она.

— Печальная история, старина, но, надо признать, исполнено лихо, — сказал Паркани Фридешу Никлаи. Приподняв рюмку, отхлебнул. Никлаи смотрел в стену.

— Не забыть бы нам в полночь о шампанском… Шампанское-то вы пили, а? В полночь. Полуночи-то ведь ты дождался, а?

Лицо у Никлаи строгое, замкнутое. «Ну конечно, — размышлял Паркани, — тебе было нелегко, да и потом, старина, нелегко было больше не думать обо всем этом».

Звякнул телефон. Паркани уставился на аппарат. Звонок не повторился. Но, оставаясь начеку, Паркани не шевелился еще долго. В ушах гудела тишина.

«Надеюсь, это не она», — подумал Паркани. Хотя Борбашиха, если увиделась с ней, обязательно доложила, что доктор встречает Новый год в одиночестве. Первый Новый год без Шары. Без Шары и детей. Шара. Сидит сейчас у телефона в кресле, поджав под себя ноги в одних чулках. Клянусь, так и сидит у проклятого аппарата. Но, надеюсь, это не она. Пить будете, сказала Борбашиха.

Ну и что? Он ведь не на работе. Дежурит Липтак. А на Новый год все пьют, не так ли?

— Послушай, — сказал он Никлаи. — Ты-то меня не знаешь. Но я тебя знаю. Вот в чем фокус. Можешь сказать спасибо художнику, который намалевал вас обоих. Тебя и твою благоверную. В то время, когда все у вас шло хорошо.

Он сполз в кресле пониже и, уже почти лежа на спине, глубже закопался ногами в постель. От коньяка стены комнаты приятно колыхались. Шевельнулся и Никлаи, за ним Йоланка.

— Полно вам, — сказал Паркани. Впрочем, он был этим доволен. Все не один. — Ты любил ее, а? — подмигнул он Никлаи.

Ну конечно. Письма. О письмах рассказывала даже бабушка. Возможно, они и существовали? В поэтическом стиле. Так о них вспоминали. Год напролет писал Никлаи, письмо за письмом. Чего хотела Йоланка? Кого ждала? Стояли вокруг нее в столовой (у них непременно была столовая) и по очереди пилили. «Это деловой человек! С прекрасной репутацией! Богатый! Порядочный! Да он на руках тебя будет носить! Так, как он, тебя уж никто любить не будет!»

Так — не будет, это верно!

Из двоих всегда кто-то любит сильнее. Один все отдает, а другой только прикидывает, другой только свой быт меняет.

17
{"b":"182987","o":1}