Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот и им, должно быть, не пришлось выбирать.

Альберту и его жене.

Как только становилось тепло, они с утра усаживались на хворосте за домом — это была их отрада по воскресеньям. В зимние вечера они посиживали у огня, пили чай, Альберт курил, жена латала рубахи; иногда она снимала очки и вздыхала. От сырости на стенах проступали пятна, к марту они зарастали бесцветным пухом, сырость забиралась даже в постель. Но потом начинало припекать солнце, Альберт с женою открывали настежь двери, окна и наконец выбирались на солнышко сами. Весеннее солнце прогревало их тела, приятно было нежиться в его лучах. Вкусно пахла земля, рядом с ними, растянувшись на белых камнях, грелись ящерицы; Альберт любовался ими из-под опущенных век; он подталкивал локтем жену, чтобы и она посмотрела на грациозных зеленых зверюшек. Ему думалось, что ящерицы и они с женой сейчас одинаково наслаждаются жизнью, и, не будь это смешно, он сказал бы ящерицам, что в такие вот дни судьбы их совсем одинаковы, он даже немного умилялся такому родству, но тут я «е и сердился на ящериц: они-то и в понедельник, и в любой день недели могут так же греться на солнце, но он и его жена — нет, это уж точно. А ведь какое наслаждение в хорошую солнечную погоду посидеть возле дома, послушать доносящийся из ближнего леса птичий гомон, полакомиться земляникой, подремать в тишине или смотреть на облака.

В будни Альберт работал на заводе, катал от станка к станку тележку на резиновом ходу в гулком, пропахшем машинным маслом цеху. Он забирал от станков шестерни, складывал их на тележку, затем вез груз в отгороженный проволочной сеткой угол, там выкладывал детали на железный стол; когда он кончал, мужчина в синем халате всякий раз говорил ему «спасибо». Альберт стоял около него несколько минут, отдыхая — ведь сколько раз поклонишься да разогнешься, пока выгрузишь детали! — закуривал, смотрел, как мужчина в синем халате измеряет своим инструментом шестерни. Он делал это с утра до вечера, как Альберт с утра до вечера катал тележку и таскал детали. С утра до вечера, много лет подряд, прерывая работу только в полдень, чтобы, расстелив газету на замасленной тележке, сесть и съесть свой обед. В четыре часа наконец раздавался звонок, Альберт откатывал с дороги тележку, шел через весь цех по черному от сырости бетонному полу и выходил на солнце. Или под дождь. Или в снег. Но теперь было тепло, и ему казалось, что из цеха он всегда выходит на солнце. На солнце. Хорошо было на солнышке — поначалу оно слепило, но Альберт любил свет и не жмурил глаза, ему хотелось видеть небо и деревья. До семи утра не надо было думать о цехе, он торопливо умывался, одевался, садился на трамвай и ехал домой — в свой маленький дом у подножия горы Тюндер. Но всегда оказывалось, что уже поздно, быстро смеркалось, так что дома он проводил только ночь, а ночью, известное дело, деревьев почти не видно, а уж синего неба и подавно, оставалось смотреть на звезды — они, конечно, тоже очень красивые, но Альберт больше любил бесконечную синеву и зеленый лес, таким уж он уродился.

В воскресенье цех отступал куда-то далеко-далеко, Альберт не думал о нем, но день пролетал быстро, и вот уже опять приходилось думать о том же.

Он завидовал ящерицам и сердился — им, наверное, все-таки лучше живется. И думалось ему: какая-то ящерица, черт побери, счастливей меня и моей жены. Но ведь эта самая ящерица только никчемная тварь, а он и его жена — люди; белый свет-то ведь он для людей и есть, так оно вроде бы, а коли так, то каждый день греться на солнышке положено нм, а не ящерицам, к примеру, коли уж о них пошла речь.

Альберт много размышлял в эти воскресенья, думал и о том, что, сложись его жизнь смолоду поудачнее, сейчас, может, и не катал бы он тележку и жил совсем по-другому, но раздумья его всегда кончались тем, что нужно кому-то и тележку катать, а коли так, то и жалеть не о чем, он ли, другой ли — кто-то все равно завидовал бы ящерицам.

Он никогда не спрашивал жену, занимают ли ее подобные мысли, не умел он о таких вещах говорить; ведь вот интересно: про себя он великолепно мог рассуждать о чем угодно, а вслух никогда. Бедная — он смотрел на сухие, жилистые руки жены, — да, и она постарела. Но держится еще. Как говорят, слава богу, тянет еще тетка. Жена работает уборщицей в большом учреждении; она рассказывала ему как-то об этом современном доме сплошь из стекла и бетона, но Альберт даже не знает, где он, этот дом, не знает, существует ли он вообще, и не представляет себе, куда уходит и откуда возвращается каждый день его жена. Она тоже приносит домой деньги, они — единственное, что реально для него и понятно.

Воскресенье — единственный день, когда они с утра до вечера вместе, видят друг друга, верят, что существуют оба. А в будни, ей-богу, странное дело. Где они, что делают? Исчезают, как в водовороте, и встретятся ли вечером снова? Чужие. Друг другу, всем. Два человека в пугающе огромной толпе. Но воскресенье надежно. Можно даже за руки взяться — и утром, и в полдень, и вечером. С утра до вечера можно жить как все. Как короли или как ящерицы. Да, как ящерицы.

Только воскресных дней очень мало. Мало в году, мало в человеческой жизни.

Летом, в погожие воскресные дни, поднимаясь в гору или возвращаясь с прогулки, можно было видеть их, греющихся на солнышке возле дома. И вот однажды, в августе, на закате некто, прогуливаясь по склону горы Тюндер, загляделся на них немного дольше обычного. Этих нескольких минут оказалось достаточно, чтобы пробудить в нем любопытство, он отстал от своих спутников и спустился в долину, чтобы поближе рассмотреть мирно отдыхающих мужчину и женщину. Ему хотелось познакомиться, заговорить с ними, ведь, по существу, они уже были ему знакомы: с самой весны он умиленно смотрел, как они мирно отдыхают друг подле друга. Когда он спустился в долину, домик вдруг скрылся за кустами, и пришлось долго искать, пока наконец он нашел ограду, заросшую жасмином. Супруги сидели у степы, он громко поздоровался с ними, но они, видно, не слышали, тогда он отыскал калитку. Она отворилась со скрипом, скрип этот далеко разнесся по тихой долине. Гость прошел между клумбами, ему понравились георгины, благоухающие гвоздики, аккуратный, ухоженный огород. Он обошел дом. Солнце уже закатилось, сад был залит голубоватым светом. На куче хвороста все еще сидели мужчина в черных брюках и белой рубахе и женщина в пестром платье. Гость кашлянул, пожелал доброго вечера, по они и бровью не повели. Тогда он подошел ближе, наклонился. И оторопел. И чуть-чуть огорчился. У стены валялись две куклы, две плоские тряпичные куклы с вывернутыми руками. Кто-то выкинул их за дом на кучу хвороста вместе с прочим ненужным хламом.

Незваный гость выскользнул из сада. Поднявшись в гору, он еще раз взглянул на них. Странно, издали они вновь показались ему живыми.

1967

Inter arma[6]

Вот она какова, армейская жизнь, наша служба: вскакиваешь среди ночи, торопливо натягиваешь сапоги, непослушными со сна пальцами застегиваешь шинель, металлические пуговицы не хотят подчиняться, одна вообще висит, только б не отлетела, не хватает еще, чтобы ты стоял перед ротой в расхристанном виде — это наш Старик так говорит, не только рядовым, но и своим офицерам, если заметит небрежность в одежде, он у нас испытанный, старый солдат, сам подтянут и к другим строг, по утрам первым появляется в гарнизоне, а уходит последним, когда ты, покончив с дневными обязанностями, уже бежишь по тропе вдоль ограды домой, к Рите — Рита, Рита, все мысли только о Рите, бежишь, заглушая укоры совести, дела ведь еще бы нашлись, что-то проверить, заполнить журнал, понаблюдать, как солдаты проводят свободное время, да где там, для тебя и теперь, на четвертом году женитьбы, Рита самое главное, волосы Риты, руки Риты — на двуспальной кровати, справа, волосы Риты рассыпались по подушке, закрывают лицо, укрывают ее от тебя, водопад черных густых волос, словно непреодолимая преграда, ты не можешь, не смеешь протянуть руку, убрать с ее лица эти волосы, твои пальцы на миг замирают на пуговице шинели, в пальцах дрожь, черный водопад — он уже преграда, тебе сквозь него уже не пробиться, ладони твоей не коснуться шелковистой кожи, тебе не увидеть больше мягкие ее, словно припухшие губы, на которых сон, подлинный или притворный, оседает чуть заметной испариной, пахнущей телом Риты, ее объятиями, от одной только мысли о которых ты испытываешь резкую боль, будто от удара ножом в желудок, нет, невозможно поверить, что на веранде ждет посыльный, плащ-палатка шуршит у него на плечах, подковки на сапогах негромко стучат по каменным плиткам пола (должно быть, он ходит взад и вперед меж горшков с растениями, питомцами Риты: аспарагусом, циперусом, плющом, лимоном, кактусом под названием «обезьяний хвост»), невозможно поверить, сейчас три часа пополуночи, за окном непроглядная темь, и дождь шелестит, холодный, ноябрьский дождь, под которым гниют опавшие листья и на дорогах стоит безнадежная слякоть, невозможно поверить, что волосы Риты принадлежат теперь только Рите, как и руки ее, кожа, ноги, лоно, стан, нежная, сильная линия бедер, белизна груди, не тронутой солнцем, это все теперь только ее, она все у тебя отняла, замкнула себя в себе, не шевельнется, лежит неподвижно, а тебя ждет посыльный, ребята в казарме уже несутся по коридорам, к стойкам с оружием, эй, поправь-ка мне хлястик на шинели, люди, фляжку мою не видели, где моя фляжка, плац у казармы, на плацу строятся взводы — равняйсь! — шаги посыльного на веранде, надо поторопиться, Старик шутить не любит, где младший лейтенант Алекса? Десять минут, как послали за ним, отвечает дневальный, надо спешить, тревога, тревога, черт бы ее побрал, слякотная, зыбкая ночь, а тут еще эта чертова пуговица, упрячем ее под ремень, хорошо еще, что как раз на поясе, не хватает явиться без пуговицы, Рите бы следовало пришить ее, кобура, холодная кожа, ременная петелька, надо только вытащить петельку из металлического гнезда, массивная, шершавая рукоятка пистолета, предохранитель, семь патронов, где седьмой, в стволе, в стволе нету, вытащат магазин, ствол посмотрят на свет, понюхают, впрочем, это уже ни к чему, и так видно, из этого пистолета стреляли, посыльный дрожит от испуга, так точно, выстрел слышал, но не посмел войти в комнату, там жена товарища младшего лейтенанта спала, я думал, просто так, в воздух, выкладывайте, Алекса, что это вам ударило в голову, что с вами, что с вами — нет, нет, пусть это трусость, но на такое ты не способен, так поступали мужчины когда-то, в прошлом веке, да и в этом, в начале, а сейчас разве что только в Сицилии, ну еще, пожалуй, в Париже, на окраинных улицах, но не здесь, не у нас, и не офицер народной армии, ну да, но мужчина-то остается мужчиной, а женщина женщиной, и никакой разницы, здесь или там, если ты не можешь уже коснуться волос Риты, этой крутой линии бедер — ты же сам так говорил ей когда-то, еще в самом начале, Рита радовалась, как красиво, удивлялась она тогда, такой вот я вижу себя, какой ты меня описал, даром что солдат, я и не подозревала, что солдат может быть таким нежным — словом, это ты научил ее видеть себя, открыл ей ее женскую суть, ты-то верил, что для себя делаешь это, гарнизон даст нам квартиру, купим мебель, станешь солдатской женой, я буду спешить к тебе каждый день, запыленный, грязный, замерзший, буду спешить, а ты будешь ждать меня дома, там вокруг красота, горы, ты научишься ходить на лыжах, это все ты хотел для себя, потому и говорил ей про это, тебе нравились ее руки, ее запах, дневной аромат волос ее, шеи и аромат ночных объятий, ты об этом тоже сказал ей, нет другой такой женщины, как ты, Рита, это ты разбудил в ней женщину, надо бы сейчас растолкать ее, не спи, видишь — я ухожу, еще совсем темно, на дворе моросит, целых два дня меня не будет, тридцать шесть километров, Старик так и сказал, нет, невозможно именно сегодня уйти, бросить ее здесь на произвол судьбы, но, может, она этому-то и рада, потому притворяется спящей, или, еще хуже, в самом деле способна спать, после того как тебе в руки попало то письмо и ты все узнал, что за пакостный тип, господи, что за гнусные, омерзительные слова, мерзость, вороненый ствол пистолета, все б закончилось в один миг, лишь нажать курок, она вскинется, широко откроет глаза, может, вскрикнет или издаст краткий стон, все это известно по кинокартинам, чаще всего и крови-то нет почти, раньше так поступали мужчины с неверными женами, даже суд на такое смотрел снисходительно, убийство из ревности, что-то вроде самообороны или казни предателя, ну хотя бы еще не оправдывалась, сказала бы, мол, да, это подло с моей стороны, а она лишь молчала или начисто отрицала все, это, видите ли, недоразумение, да еще твоя больная фантазия, подумаешь, что тут такого, старый знакомый, с которым приятно поболтать иногда, бедный парень, она просто нужна ему — конечно, всем кто-нибудь нужен, но ведь узы супружества, обет верности, справедливость, чего ты только не говорил ей, часа два или три всего минуло с тех пор, как вы оба выдохлись и бросили без толку мучить друг друга, еще стоит в воздухе кислый запах выкуренных сигарет, в легких у тебя черт знает что, а впереди тридцать шесть километров, черт бы их побрал, и надо идти, командовать, выполнять боевые задания, и где только Рита откопала такую сволочь, неужели он ей нравится, неужели она влюблена в него, а может, просто дурь, обычные женские бредни — мол, жизнь твоя проходит, a они (понимай: мужики) развлекаются вовсю, у них в каждом городе, в каждой деревушке по бабе, словом, истерика, вот и Рита его подцепила, а может, ей и вправду уже нужен другой, что-то не так, не сошлось, нет, ничего невозможно понять, невозможно постичь, сапоги вестового стучат на веранде, три часа четыре минуты, Старик уже смотрит на свой хронометр, где младший лейтенант Алекса? черный водопад на подушке не шелохнется, какое спокойствие, ненавижу, эта издевательская неподвижность, кобура с пистолетом оттягивает пояс, точно на расстоянии ладони от пряжки ремня, это ты твердо усвоил еще в офицерском училище, мы не ковбои, чтобы кольт колотился о задницу, где перчатки? три часа пять минут, плащ-палатка в прихожей на вешалке, Рита не шевельнется, с утренним автобусом, конечно, покатит в город, в то паршивое эспрессо, «Три кошки», паршивый бордель, под столиком их колени вплотную друг к другу, ту сволочь тоже бы надо к ногтю, когда-то с такими разговор был коротким, убивали, как тараканов, никакой пощады, наверняка Рита летом подцепила его, когда ты был в лагерях, женщине скучно, мало ли что скучно, а что будет, если война и тебе уезжать на фронт, ведь про это тоже сколько угодно мерзких историй, нет, ты не станешь будить Риту, сообщать, что уходишь, нельзя унижаться, лишь бы вырвать у нее «до свидания» или обет больше не видеться с тем (вчера-то ведь так и не удалось), три часа шесть минут, минуты врезаются, бороздят, словно плуг, кажется, потолок вот-вот рухнет на голову, хочется выть, круг света от лампы напоминает про разговор вчера вечером, в пепельнице куча окурков, тебя мутит, это признак беспомощности, линия ноги Риты от колена к бедру — лишь об этом сейчас ты способен думать, отупев от бессилия, это самое худшее, о чем можно думать сейчас, в желудке спазмы, только б не вырвало, в глотке мерзко, нет, лампу гасить не надо, пусть горит, пошли, товарищ младший лейтенант? — в полосе света от фонарика поблескивают капли дождя, посыльный шагает чуть сзади, так оно и лучше, сейчас у тебя никакого желания разговаривать, струйки дождя затекают под воротник плащ-палатки, под шинель, десять шагов — и сапоги все в грязи, тебе это даже сейчас неприятно, даже сегодня, от запачканной обуви появляется ощущение, будто ты в грязи с головы до ног, раздражение и досада словно ползут вверх от щиколоток, черт побрал бы этот фонарик, сзади шлепает по лужам посыльный, тебе кажется, он насквозь тебя видит и все знает про Риту, хуже нет сочувствия со стороны другого мужчины, презрительного сочувствия, тут, конечно, любой первым делом испытывает презрение, эх, недотепа, мол, не сумел жену уберечь, ты на всякий случай рявкаешь на посыльного, что вы там плететесь, идите рядом, бедняга не понимает, в чем дело, но ускоряет послушно шаг, тебе становится стыдно, откуда знать ему про твои несчастья, в самом деле воображаешь бог знает что, с этих пор, значит, так и пойдет, подозрения, грубость, на душе противно от грязи — от грязи ли? ты бормочешь проклятья сквозь зубы, солдат, видно, думает, будто ты из-за ночной тревоги зол на весь мир, в этом он вполне понимает тебя, зеленый парнишка лет девятнадцати, и кому это нужно, верно ведь, товарищ младший лейтенант, пробует он завести разговор, но тут он просчитался, ты сурово выговариваешь ему, что приказы не обсуждаются, отношения между вами вконец испорчены, но как раз в тот момент, когда воцарилось неприязненное молчание, в тебе вдруг проснулась жажда услышать доброе слово, и что вдруг тебе пришло в голову — ты светишь в лицо солдатику, он жмурится от неожиданности и отводит взгляд, вы, я вижу, тоже не бриты, говоришь ты самым дружелюбным тоном, на какой способен в эту минуту, но того уже не обманешь, он оправдывается, ночь, не успел, извините, да понятно, понятно, говоришь ты, я вон тоже не брился, попадет нам за щетину обоим, и с неловким смехом направляешь свет на себя, парень, однако, помалкивает, не желая попасть впросак, боится ловушки, дернуло же тебя нести такой бред, теперь не видать тебе ни уважения, ни приязни, хотя тебе это так нужно сейчас, лучше буду молчать, решаешь ты, чувствуя, что еще одна фраза, одно ненужное движение, и уверенность окончательно улетучится, ты станешь смешным, хотя боишься этого больше всего, надо взять себя в руки, собраться, туго затянутый пояс, фуражка, шинель — и еще плащ-палатка — это твоя камера-одиночка, ты обязан замкнуть себя в ней, а Рита, наверно, проснулась, рядом горит лампа, она устраивается поудобней, до утра далеко, можно выспаться без помех, сорочка сползла у нее с плеч, ты часто ей говорил, у тебя и плечи красивые, и та сволочь туда же — у тебя плечи красивые, ах, черт! — что это за крик, это ты, выходит, вскрикнул, солдат вскинул голову, нет-нет, ничего, говоришь ты, чувствуя, что краснеешь, поскользнулся немного, а сам испуганно вслушиваешься в тишину, пытаясь понять, не говорил ли ты вслух, как будто слова (если ты в самом деле вслух разговаривал с Ритой) все еще парят где-то рядом, в предутренней тьме, первым делом проверю снаряжение, твердо говоришь ты себе и сжимаешь зубы, может, так удастся и мысли свои обуздать, вот ограда казармы, фонари, прожектора, рокот моторов, часовой у ворот отдает честь, ладно, ладно, я младший лейтенант Алекса, часовой здоровается, грязь, грязь кругом, сапоги все в грязи, грязь по колено, грязь по горло, Рита даже не думала умолять о прощении, что за идиотское упорство, откуда оно берется, видно, у женщин это главное оружие самозащиты, о, эти женщины, когда они между собой, эти их смешки и ухмылки, эти секретные разговоры про мужей, для чего все это, ведь они унижают и сами себя, и нас, разве нельзя как-то иначе, без предательства, без унижений, не надо бы им разрешать быть вместе, наверняка какая-нибудь подружка научила этому Риту, какая-нибудь ненасытная стерва, ну, ну, возьми себя в руки, навстречу идет ефрейтор Раби с двумя солдатами, они ходили за боеприпасами, плащ-палатки их развеваются в свете прожекторов, взводы уже строятся, посыльный просит разрешения вернуться в казарму, да-да, ступайте, ты на минуту остаешься один, стоишь на плану позади трехтонного «чепеля», мотор грузовика уже работает, дребезжит капот, пыхтит выхлопная труба, едкий запах бензина бьет в ноздри, ничего, пускай бьет.

вернуться

6

Здесь: под ружьем (лат.).

15
{"b":"182987","o":1}