В палате был обход врачей. На край моей кровати присела Алевтина Николаевна и начала мерить давление. Я обратился к ней:
— Вы знаете, Алевтина Николаевна, я сам из детдома, у меня никого нет родных и близких. Подходит конец срока, а тут такая ситуация сложилась: я попал в лагерный бунт, собственно, почти в нем не участвовал. Слышал, что тех, кто вылечится, будут отправлять в тюрьму под следствие. И снова мне дадут срок, и так будет без конца, никакого просвета в жизни. С четырнадцати лет, вот уже почти пятнадцать лет, я только по тюрьмам и зонам скитаюсь. Так, наверное, в тюрьме и сдохну.
Алевтина Николаевна внимательно выслушала меня и ответила:
— Постараюсь для вас что-нибудь сделать. Я сейчас пишу диссертацию, использую новые методы лечения. Вас тоже хочу сделать здоровым человеком. И сколько я продержу вас здесь, знаю только я, и никто больше. А к тому времени, может быть, и следствия все закончатся. Главное, Пономарев, не нарушайте больничный режим и ведите себя хорошо. Слышала, что вы помогаете санитарам, наполняете кислородные подушки. Это хорошо, за это спасибо, — похвалила меня Алевтина Николаевна.
Мне даже на душе стало легче и радостнее после ее слов. И что удивительно: сама маленькая, щупленькая, косенькая на оба глаза, эдакий «гадкий утенок», а какой большой души человек. У меня было желание обнять ее и поцеловать, но я сдержал свои эмоции. Что могут подумать окружающие?
На другой день после обеда я вышел из палаты и пошел по коридору в соседнюю. На лестничной площадке в конце коридора услышал женский голос, очень знакомый:
— Ребята, вы не знаете, здесь не лежит парень, плотный такой, весь татуированный?
«Никак меня ищут?» — подумал я и прибавил шагу. И на повороте чуть не столкнулся с Галиной Александровной, тюремным главврачом. Передо мной стояла красивая женщина в форме с погонами майора.
— Здравствуйте, Галина Александровна! Как вы меня нашли? — спросил я.
— Я спрашивала в тюрьме некоторых заключенных о тебе. Говорили, что убили тебя в зоне. Но сердце отказывалось верить. А здесь я по делам. Дай, думаю, зайду поинтересуюсь. А ты тут как тут, живой и невредимый. А шея-то, шея. Одна шея чего стоит, как у быка.
— Так я ведь, Галина Александровна, ем исключительно молочные продукты. А аппетит у меня, вы сами знаете — волки завидуют.
— Кстати, Витя, кто у тебя лечащий врач?
— Алевтина Николаевна.
— А ну, пойдем к ней.
Мы прошли по коридору и вошли в ординаторскую. Врачей в кабинете не было, только Алевтина Николаевна сидела в углу за последним столиком и что-то писала. Большая кипа историй болезни почти полностью ее закрывала. Мы поздоровались. Алевтина Николаевна подняла на нас свои раскосые глазки, поздоровалась. Галина Александровна прошла вперед, села на диван возле стены, закинула свои красивые ноги одна на другую, закурила. Я остался стоять возле дверей. Сделав пару смачных затяжек, майор спросила:
— Как дела у этого парня? Есть надежда на его выздоровление? Или воду придется сливать?
Не уловив юмора в словах майора, Алевтина Николаевна со всей серьезностью ответила:
— Сейчас ему гораздо лучше, но придется еще потерпеть. Лечение еще не закончено.
— А как он ведет себя?
— Да вроде за ним мы ничего лишнего не замечаем. И вообще, он хороший парень.
— Я очень надеюсь на вас, Алевтина Николаевна, что все будет хорошо, — сказала майор медицинской службы и встала с дивана. — Извините, мне надо идти. Счастливо оставаться.
Галина Александровна вышла из кабинета, я за ней.
— Я вас провожу до вахты, Галина Александровна, — сказал я.
Одет я был в белую нижнюю рубашку, больничные брюки и кожаные тапочки. Когда мы подошли к вахте, она повернулась и долго смотрела мне в глаза. Я смотрел на нее, не отрываясь, и видел, как по ее щекам катятся слезы. У меня тоже комок подкатил к горлу, с трудом я стал говорить:
— Успокойтесь, Галина Александровна. Благородство вашей души я пронесу в сердце своем через оставшиеся годы. Вы — единственная женщина, которая растопила мое бандитское сердце. У меня на свете нет никого дороже вас. Вы видите, у меня на глазах тоже слезы. Но они не от горя, а от счастья, что в моей судьбе были вы. Я бы вас поцеловал на прощанье, но не могу. Из окон больные могут увидеть, да и солдаты на вахте шнифты распялили в нашу сторону. Поэтому расстанемся так. Идите.
— Я ухожу, мой милый. Но мне одно непонятно: почему так жестока судьба, почему одному дает слишком много, а другому ничего не дает, кроме мук и страданий? Будь проклят этот несчастный мир. Чтоб он перевернулся кверх торманом! — сказала Галина Александровна, схватила в кулак ворот моей рубахи и начала трепать.
Я взял женщину за руки и стал успокаивать:
— Успокойся, дорогая. Ведь на нас смотрят.
— А мне плевать. Пошли они все на… Я никого не хочу видеть, кроме тебя. Пропади все пропадом. — А немного успокоившись, Галина Александровна добавила: — Вот, Витя, тебе мой домашний адрес и телефон. Может, когда-никогда все-таки позвонишь. Я буду ждать тебя всегда.
Я взял адрес, положил в карман.
— Ну, я пошла. Прости за женскую слабость, — сказала врач и с опущенной головой пошла на вахту.
На крыльце она остановилась, обернулась, долгим взглядом посмотрела на меня и ушла. А я еще долго стоял на одном месте, «находясь в распятии». Потом в мозгах что-то сработало, я повернулся и пошел. Придя в палату, лег на койку и долго молчал, мозги переваривали все происшедшее. Коля спросил меня:
— Что с тобой, Дим Димыч?
— Потом, Коля. Сейчас не мешай, думаю, — ответил я парню.
2
В сангородке в субботу и воскресенье на летней эстраде показывали кино. Вечером обслуживающий персонал, больные терапевтического и хирургического отделений, кто на костылях, кто так, шли в кино.
Слева от моей койки лежал Ваня Шадрин с запущенным циррозом печени. Я предложил ему:
— Пойдем, Ваня, в кино.
— Нет, Дим Димыч. Идите с Колей. Отходился я уже. Чую, костлявая подвалилась ко мне, не отбиться.
Когда мы с Колей вернулись из кино, Ване стало совсем плохо. Я пошел, постучал в процедурную, сказал об этом медсестре Вере Васильевне. Она крикнула через дверь:
— Как умрет, накройте простыней и кровать выкатите в коридор. Утром санитары в морг унесут.
Я вернулся в палату, положил Ваню на бок, подставил тазик. Говорить он уже не мог, лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал. Я спросил:
— Ваня, где болит?
Он медленно вытянул руку и положил на печень. Потом его стало рвать серой жижей. Пришла медсестра, пощупала пульс. Когда рвота кончилась, Ваня затих, успокоился навсегда. Сестра набросила на него простыню, сказала:
— Выкатите потихоньку в коридор.
Мы выкатили кровать в коридор. Не успели на другой день санитары отнести Ваню в морг, как привезли из лагеря парня в очень тяжелом состоянии: язва желудка и спайка кишок. Операцию делала Таисия Васильевна восемь часов. Парень уже умирал, но она спасла, операция прошла благополучно. В сангородок свозили больных со всех лагерей Средней Азии и всех режимов. Только больных с «особняка» (особого режима) содержали в БУРе в камерной системе.
Возле терапевтического отделения стояли лавочки. Сюда вечерами посидеть приходило много больных. Я тоже частенько брал гитару, шел на лавочку, играл и пел. Здесь я познакомился с евреем Исааком Наумовичем. Лежал он в неврологии на первом этаже. Были парализованы рука, нога и чуть-чуть рот. В физкабинете ему делали вытяжку руки. А сам он — инженер-конструктор по самолетам. Что уж он там натворил, я не знаю, но «отломили» ему пятнадцать лет сроку. И видимо, на нервной почве его парализовало. Вообще много евреев было в сангородке, и кучковались они возле Исаака Наумовича, он был у них в большом авторитете.
Особенно евреи любили песни про Одессу и жалостливые уголовные. И я выдавал им целые концерты по заявкам.
После таких вечеров евреи приглашали меня к себе в палату поужинать, а жеванина у них была, да такая, что на воле не каждому снится. Помимо соленостей и копченостей разных, вкушал я топленое сливочное масло с медом и алоэ, настоянное на кагоре. Надо же такое придумать! Скажу откровенно: вещь — ништяк и, главное, очень полезная для организма. А Исаак Наумович только приговаривает: