* * *
Спасалось в монастыре два инока — два горбатых старца: одного звали Нюх, а другого Дух, оба неразлучные неотлучно пребывали у мощей нетленных.
Горбатые, скорбные, мучимые мышью: по мыши от рождения у каждого старца сидело в ухе и зло сосало мозг; и для облегчения пили многострадальные воду из кальной лужи, ею только и держались.
Этим-то старцам велел игумен, опутанный сетями вражьими, сочинить заживо Саврасию акафист.
Размышляя как-то о сочинении, вышли старцы поразмяться, забрели в лесок и шли так по лесу, радуясь и похрустывая снежком, вперяя очи в небесные высоты. И видят, выходит им навстречу из оврага мужик, а голова у мужика не мужикова, а птичья. Ахнули тут старцы, окрестились да с помощью Божией, запустив аркан, арканом мужика и поймали. Тотчас благополучно отвели в монастырь, там поместили в келию к чуду морскому, которое в ту пору разными рукоделиями занималось и вело себя прилично.
Тут взялись скорбные пытать мужика: осмотрели тщательно, какого он есть пола, и найдя, что ни того, ни другого, добивались имя его, но птичья голова ничего не отвечала. И подрезывали старцы тело его острыми ножичками, и подваривали пятки его в смоле, воске, олове, но птичья голова ничего не отвечала.
Не добившись толка, вознамерились богоугодные привести чудо лесное ко святому крещению. Обуреваемые же сомнением, решили наперед испытать: не бесовский ли оно подкидыш?
Кормили его мертвечиной — иного не ело.
Нюх был горбатее Духа, а потому, как более видному, предстояло ему совершить это испытание.
И вот на Пущенье, заговляясь блином и варениками, от последнего вареника заложил Нюх себе сыр за щеку и, предавшись сну, не глотая, проспал с ним до утра понедельника пущеной недели. В понедельник вынул сыр из-за щеки, благословясь, положил его под мышку и неприкосновенно носил до Великого Четверга — Страстей Господних.
Когда ударили к Страстям и погнал Дух мужика с птичьей головой в храм Божий, Нюх следом за ними, не пивши, не евши, к мощам на свое место.
Возжгли свечи страстные, вышел игумен двенадцать евангелиев читать, тут Нюх тихонько сыр из-под мышки вынул.
И что же он видит?
Все вверх дном, пакость на пакости, — глазу не верит.
Заголя зад, скачет округ аналоя преподобный игумен, да на сопели ладно и лепно наигрывает, так ладно и лепно, и вся братия, все богомольцы, странники, калеки, убогие, сухие, слепцы, хромцы, расслабленные, безногие скачут и пляшут с трещанием, прыткостью, — и взвизгивают, орут во всю глотку, гогочут, притопывают, причичикивают, — пошевеливают плечом, идут вприсядку — туда ногу, сюда ногу — такого откалывают, ничем не остановить.
И лают — собачьи морды строят, и мяукают — кошачьи морды строят; трясут бедрами, вихляют хребтом, кивают головой: прыгом, в пыху блудят — не выговоришь, таким блудом, таким смесением — не перечислишь.
А из царских врат, подъятый на воздух, Саврасий с красным цветком в руке, бросает в иноков красные цветы, распаляет храм жаром сатанинским.
И сам Нюх, не совладав с собой, бросил четверговую свечку, да, подобрав рясу, коленце за коленцем пошел выкидывать.
* * *
Очнулся старец на третий только день Пасхи в ночь в своей убогой келии и хочет молитву выговорить, а язык не повинуется — прилип к гортани: ни кипятком, ни клещами, ничем не отдерешь.
Много старался Дух, много положил сил, но и Дух не помог, только десну разворотил, да в ухе мышь спугнул, так что и свету не взвидел старец.
И стал с тех пор каждую полночь Саврасий к нему в келию таскаться, и говорил:
— Нюх, отдай мой сыр!
Так мучил, так томил, и рад бы Нюх отдать ему сыр, лишь бы отвязаться от Диавола, да не помнит уж, куда в затмении сыр запрятал, а может быть, и съел? помнит, будто ел что-то в плясании и блуде мерзкое, — а может быть, под языком прилипши? — и ничем не зацепишь.
Саврасий тянул свое:
— Нюх, отдай мой сыр!
И плакал старец слезами горькими, созывал братию и игумена; приходила братия, приходил игумен, — показывал Нюх знаками пляс, блуд, смесение и непотребства, какие видел и испытал на собственной шкуре за Страстями Господними — в Великий Четверг.
Покивала братия головами, соболезновал игумен, — думали: совсем брат рехнулся!
И плакал старец слезами горькими и, не видя себе ниоткуда помощи, опечаленный непониманием, вострил глаз, зорко следил за Саврасием.
На Русалочий Великдень в четверг на Зеленой неделе с раннего утра, помня о смертном часе, забрался Нюх с этими целями в кустик у келий Саврасия и, выставив горб наружу, будто сук, ждал невидимый нечистой полночи.
И с полночи ночь всю слышал, как что-то подходило к окну Саврасиеву и пело, подходило и пело. Но выглянуть из-за кустика не решался старец и, как ни разбирало любопытство, не посмотрел, боялся: не вытек бы глаз на беду и не попортить бы себе член какой нужный.
Только на заре вылез блаженный из-за своего кустика, огляделся да, осенив себя крестным знамением, прямо к окну след смотреть, а след и не разберешь: не то козий, не то медвежий, и козий и медвежий разом, — носом понюхал: песий, а опекиши лепешечками — заячьи.
Одному Господу известно, что все это значило
* * *
На плеши мирно и тихо текла жизнь.
Возлежала братия на огородах с мухами и распинала плоть свою, долбя в томлении частями своими этими сочные огородные тыквы, иные в лес уходили — зеленый частым гребнем стоял лес, заманивал иноков прохладой, муравьиными кочками и грибом пухлым, а иные на реку шли — широкая, кишмя киша рыбами, полотенцем растянулась голубая река, — там ловили рыб и пользовались для этого дела живыми их мохнатыми жабрами.
Одно чудо морское да мужик с птичьей головой не занимались.
И Нюх, будучи плотию встанлив и разжигаясь телесною похотью, но хотя претерпеть, знаками просил их и слезно молил привязывать его крепко за ногу, не пускать на огороды, в лес, на реку.
Но ни чудо морское, ни чудо лесное ничего этого не понимали, хоть и были не по уму понятливы: лесное за службой ставило свечки, а морское с кружкой ходило.
Готовил старец мужика с птичьей головой ко святому крещению, уповая на Господа: вразумит Господь мужика, и ему ослабу подаст, помогу в борении.
На Петров же день, в день крещения чуда лесного, приключилось ни весть что.
Поссорившись из-за каких-то пустяков, Лесное мякнуло Морское в рыло, а Морское по плеши Лесное огрело и полезли в драку; разъярились да по мордасам, так колотились, так колошматились, такую лупцовку задавали: да за волосы, да за бороду, да за виски, да в ухо, да в ус, в бок — и на глазах всей братии и богомольцев вдруг, наскочив, пожрали друг друга без всякого остатка, так что ничего, ни перышка, ни косточки, ни этакого самого паршивого ноготка — чисто, будто никогда их и не было, ни чуда морского, ни чуда лесного.
И дивился народ и вся братия, не разумея сего знамения.
Саврасий между тем поучал. Говорил слово вещее через великую свою трость, сквозь нее, шепотом в самое ухо, потому что горлатый был и начинал если петь голосом, уши вяли и до скончания века обременялись глухотой неизлечимою.
Липла к нему вся братия, ходили стаями, ища наущения и просили послушания, были рады все исполнить, чего ни захотел бы этот Саврасий.
Когда в постный день с постной пищи нападала на всю плешь икота, и икала братия, ни петь, ни читать слова Божия не могли, шли к Саврасию, и Саврасий тростью своей великой прогонял икоту: выходила она исчадием ада за ворота, сажалась на вратаря Федота, с Федота пересаживалась на Якова, стоящего на сторожбе, а с Якова под гору — в море.
Днями и ночами трудился горбатый старец Дух: написав Саврасиев акафист, за канон ему принимался.
И болел скорбный Нюх, убиваясь нещадно: Саврасий, как тень за ним.
— Нюх, отдай мой сыр!
* * *
Случилось тем временем, в своих путешествиях по Вознесении Господнем проезжала Царица Небесная с апостолами и праведными женами теми местами, и вздумалось Богородице монастырь посмотреть и сладкого пения послушать.