— Ну, — проговорил он, — как же так? Яшка, к примеру, купеческий сын; ну так что же, что он купеческий, его разве нельзя по сусалам?
— Хозяин? — спрашиваю я в ответ.
— Ну, хозяин.
— Ты что же, пьешь, говорят?
— Есть маненько.
— Жил хорошо раньше?
— Плохо ли жил: пятьдесят лошадей держал.
— Теперь сколько?
— Пять осталось.
— И то ведь хорошо. Дом какой — жить можно.
— Когда нельзя… Дай-ка бы водки… Рабочим все выдали твоим: и пищу и квартиру… Акромя нас, хоть на улице ночуй. Народ у нас…
Хозяин замотал башкой.
— Корят меня, а мне что? Пусть им всем пусто будет… Мы, слышь, каины все… Ну давай, что ли, водки!
Подал я ему стаканчик, — схватил, выпил и ушел, тяжело, по-медвежьи, ступая. Рабочие мои попросили водки. Я вышел в кухню, даю денег и говорю, чтоб и хозяину подали.
А старуха его строго говорит:
— Не пьет хозяин.
А хозяин смотрит на хозяйку свою, — только чешется. Потом осмелился и говорит:
— Пью же.
Смеются все.
Пока я стоял — он молчал, а вышел я — он стал ругаться громко и неприлично. Обе двери плотно затворила заботливая рука хозяйки, чтоб не слышал я домашнего срама. Зачем-то вышел я и мельком опять увидел косматую фигуру хозяина: сидит на скамье, отвалился головой на косяк окна, вытянул ноги и сидит, и сам не знает, куда его качнет, в ухо ли запалить кому попало, схватить ли что-нибудь и марш в кабак…
Утром проснулся я, вижу в окно: проехал хозяин верхом. Сидит без шапки, лысина сверкает, мохнатая одежда раздувается; дождь льет.
У хозяйки без него приветливое, веселое лицо, при нем — вытянутое, глаза смотрят прямо пред собой, а губы тесно сжаты колечком: видно, только и ждет от муженька какого-нибудь нового колена.
Однажды утром понадобилось мне с Яковом Платоновичем съездить в одно место поблизости от Конева. Поднялись мы в гору и поехали кедровым лесом. Такой лес называют здесь тайгой. А кругом тихо-тихо. Лес точно спит. Солнце светит между деревьями: все небо синее, чистое — высоко над нами. Чиркнет где-нибудь в лесу птичка или сучок обломится — и звонко разнесется звук далеко кругом. Высоко-высоко на кедрах шишки, а в них орешки кедровые. Скоро уж и снимать их станут: бери кто хочешь — всем на требу господь создал их.
Говорим мы с Яковом Платоновичем об нашем хозяине.
— Только водка и держит его… Совсем как дите какое малое… Ляжет на печь и начнет колотить ногами в потолок. А то сам с собой говорит: «За меня пойдет молоденькая?» И сам другим голосом говорит: «Пойдет!» Опять: «Красивая-красивая». А вчера встретил меня. «Слышишь, ты, говорит, я теперь ваше благородие стал, снимай шапку». — «А тебя кто сделал?» — «У меня чиновники теперь стоят». — «Ну что ж, говорю, водку пьешь теперь?» — «Нет, на свои», — говорит. «Ну, деньги с них берешь?» — «Нет еще, возьму». Гляжу, подъехал опять к другому, окну, опять чего-то врет. Опять меня встретил: «Стой, говорит, сегодня какой день?» — «Да четверг», — говорю. «Ну и ладно, бат, и разговаривать нам больше нечего». Да вдруг: «Эх, паря, охота ударить тебя». — «За что?» — «Да вот так».
Проехали еще, смотрим: трое оборванных темных людей под деревом.
— Бродяжки, — говорит Яков Платонович, — с каторги откуда-нибудь на родину пробираются. А там опять поймают, а все охота родные места повидать.
А вот и лес кончился, и пошли сенокосы коневские.
— У нас в Сибири, — говорит Яков Платонович, — земли много: косишь, не видишь друг дружку, пашешь — не слышишь. Выбирай кто какую хочет гриву.
Гривой зовется удобное для пашни место. Бросит гриву один — другой сядет; будет тогда не Власова грива, а Гришина. И Власова и Гришина — а все та же вольная, неделеная, далекая сибирская сторона.
Тут дорога наша повернула, и поехали мы прямо на летнюю избушку Егора Ивановича.
— Вот это самое его место, куда он, Егор Иванович, убегает, когда что с ним неблагополучно, — говорит мне Яков Платонович. — Он и сейчас тут — с вечера еще убег; вчера хозяйку свою-таки бил… Эх — и женщина хорошая… Стой-ка, надо посмотреть, чего он тут делает.
Яков Платонович пошел к избушке, а я остался. Смотрю, кричит Яков Платонович. Я к нему — что такое? Добежал, да так и замер на пороге: висит на веревке в углу Егор Иванович, глаза разошлись и смотрят, точно еще не смекнули, что это он задумал… А сам синий, вздулся, напыжился. Посмотрели-посмотрели мы с Яковом Платоновичем: холодный, закоченел уж, — и поехали назад в деревню народ звать.
Едем, и говорит Яков Платонович:
— С чего запил? С чего погубил себя? И человек был хороший, и жена первая баба, и богатство, и земли и лесу вдоволь: как бы не жить, кажись, человеку? А на вот тебе!..
Комментарии
В настоящий том включены произведения 1888–1895 годов, связанные с инженерной практикой Н. Г. Гарина-Михайловского и главным образом очерки и рассказы на крестьянскую тему.
Многолетний опыт хозяйствования в деревне и годы инженерной службы, заставлявшие Гарина бывать в разных концах России, сталкивали его с жизнью во всей ее сложности и многообразии, давали ему богатейший материал для познания русской действительности.
Наблюдая повсеместно тяжелое положение народа, темноту и невежество крестьян, Гарин вместе с тем видел и большие возможности человека труда, его способность изменить жизнь к лучшему.
Позднее в «Деревенских панорамах» и в примыкающих к ним очерках и рассказах он показывает в угнетенном, забитом крестьянине огромную нравственную силу, выносливость, сметливость («На ходу»), богатую одаренность и талантливость («Коротенькая жизнь»), глубокую человечность и поэтичность души («На селе»). Писатель подчеркивает тягу крестьян к культуре, к знанию («На селе», «Коротенькая жизнь»), указывает на пробуждение сознания в крестьянских массах, поднимающихся на протест против своих угнетателей («История одной школы»).
С возмущением говорил он в письмах конца 80-х — начала 90-х годов о той части интеллигенции, которая отмахивалась от насущных вопросов, жила «эгоистичной жизнью, ничего общего с жизнью и потребностями родины не имеющей» (письмо от 1891 года. ИРЛИ).
«Ни одной агрономической станции, ни одной сельскохозяйственной школы, ни одной образцовой фермы, — писал Гарин в одном из писем 1891 года к Н. В. Михайловской. — А в печати только „очень тонко трактуют, улавливают, умозаключают“, и лишь изредка проскользнет „какая-то обрезанная корреспонденция с каким-нибудь самодовольным выводом: сами-де виноваты“». «Нет, — писал он в том же письме, — если буду писателем, то уж поворочу рыла в другую сторону и на первом плане не самодовольное невежественное пустозвонство будет…» (ИРЛИ). «…не мелочи меня интересуют и не в сторону тянет, — писал он в более позднем письме Иванчину-Писареву, — а действительно необходимо в нашей мелочной жизни терпеливой рукой собирать их по свету: здесь отчет этих мелочей бьет кое-каким выводом запертых, сжатых беспочвенных условий жизни» (письмо от 28 июня, очевидно, 1893 года. ИРЛИ).
Изучение рукописных материалов архива писателя (ИРЛИ), в частности обширной переписки с женой, позволяет установить, что наброски к ряду очерков и рассказов этого периода творчества писателя содержатся в дневниках (которые он вел на протяжении ряда лет) и письмах — «Несколько лет в деревне», «Под вечер», «Путешествие на луну», «Карандашом с натуры (по Западной Сибири)», первые наброски «Инженеров», связанные с рассказом «Вариант».
Широта охвата жизни, многообразие тем, актуальность проблематики, насыщенность очерков и рассказов общественным содержанием — являются характерной особенностью творчества писателя.
Значительное место в произведениях этого периода принадлежит очеркам и рассказам, посвященным деревне, проблеме взаимоотношения интеллигенции и народа: «Несколько лет в деревне», «Деревенские панорамы», «На ходу», «Сочельник в русской деревне», «В усадьбе помещицы Ярыщевой», «Путешествие на луну» и др. Исходя из желания активно способствовать переустройству «неустроенной» жизни, Гарин, став писателем, сосредоточил свое внимание прежде всего на крестьянстве, на изображении его трудной жизни.